Михаил Стельмах - Правда и кривда
Голоса конюхов рассыпались и затихли. Потом аж в конце конюшни чертов Максим Полатайко, который прошел и медные трубы, и чертовы зубы, складно пустил низом песню, и сразу же над ней чудесно плеснул и взлетел вверх чистый, с осенней мягкостью и грустью тенор.
Отпущу я кониченька в саду,А сам піду к отцю на пораду.Отець мій по садочку ходить,За поводиы кониченька водить.
«Кто возле лошадей вырос, тот о лошадях думает и поет», — улыбнулся Безбородько и вошел в конюшню. И только здесь, прислушиваясь к песне и присматриваясь к скотине, загрустил: чем он в этом году вспашет поля? Этими полуголодными, отовсюду стянутыми калеками за три года не обработаешь их землю. А на МТС надежды не возлагай: трактора тоже — одна рухлядь, и горючего нет. Конечно, что можно будет списать на войну, он спишет. Но все равно, кого же, как не его, будут стегать со всех сторон. Вот и думай, мужик, как выкрутиться из такого передела. Песня еще вспорхнула вверх и затихла, но те же мысли жалили и раздражали человека.
В конюшне, кроме конюхов, был и скотник Емельян Корж, высокий, как жердь, мужичонка с простреленной рукой.
Он еще больше вытянулся перед председателем, не зная, куда деть здоровую руку с папиросой.
— Даже сюда курить пришел? Когда я вас порядка научу? — громыхнул Безбородько.
— Так я же, Антон Иванович, папиросу в рукаве держу, — ответил смирный человек.
— И дым в рукав пускаешь?
— Нет, до этого еще не додумался.
— А ты додумайся! Вишь, каким высоким, до неба, вытянуло тебя, а ум все вниз клонится. Пропорции надо иметь. Чего пришел сюда?
— Пожаловаться, — нахмурился мужчина.
— Пожаловаться? Что же у тебя? — мягче спросил. — Что-то с фронта пришло?
— Да не у меня, а у нас: последние корма аптекарскими порциями даем скотине, а что же дальше делать? Или ясли на сечку рубить, или острить ножи на весь товар? У коров уже вымя на рукавички ссохлось, и так плачет скотина, что себе голосить хочется, как на похоронах. Вот какое дело.
— Что поделаешь — война, — ничего более умного не мог ответить Безбородько. Разве ему нынешняя зимовка тоже не сидит в печенках?
И сразу же из темноты строго отозвался Евмен Дыбенко:
— Война войной, а два стога переложного сена ни за что, ни про что сгноили.
Безбородько нахмурился:
— Таки вспомнила баба деверя. Из-за вас, дед, об этих двух стогах весь свет и союзника знают.
— Да они нам ни сеном, ни душевностью не помогут, — и не думал смолчать старик.
— Что же мы, Антон, через пару дней будем делать?
— Святого Лазаря петь.
— Запеть можно и святого, и грешного, а выпоешь ли у него хоть вязку сена? Не знаешь? — неприступно стоял в темноте старик.
— Об этом, дед, лучше своего Марка Бессмертного спросите, — еще больше насупился Безбородько. — Приехал ваш совет и дорогой разговор.
— При Марке я не спрашивал бы о таком деле: он сохранил бы и человека, и скотину.
— Дыбенко, вспомнив прошлые года, невольно вздохнул.
На миг увидел прошлое и Безбородько: в самом деле, Марко как-то всегда умел выкручиваться. Ну, а теперь не выкрутился бы — война. Этим Безбородько немного утешил себя и уже спокойнее заговорил к старику:
— И чего вы так въедаетесь? Думаете, у меня душа не раздражена этими недостатками?
— Наверное, мало, потому что довели скотину до измора, доведем и до падежа. Готовь веревки подвешивать ее. — Он вздохнул и вышел из мрака, хмурый, сосредоточенный. — Не придется ли нам, Антон, по людям, шапочку снявши, пойти: может, хоть немного чем-то разживемся?
— Да, наверное, придется же, только что теперь, практически, есть у людей?
— Кроме беды имеют они и сердце.
— И тоже ободранное. Ну, увидим, что выйдет с этого дива. Доброй ночи.
— Будь здоров и ты, начальник милый, — насмешливо бросил дед и, не подав руки, отвернулся от Безбородько. Тот бешеными глазами стрельнул ему в спину.
«Элемент! Ждешь не дождешься, чтобы снять меня с председательства, на Марка, как на икону, молишься. Нет, практически, порядка на земле!»
Не было порядка и на небе — по нему то рощами, то сцепленными химерами скучивалась потаенная с такими глазами облачность, что нельзя было понять зиму или весну отряхнет она на землю. Хоть весна тоже не мед председателю колхоза, но быстрее бы наступала, чтобы, в самом деле, не пришлось на веревках подвешивать скотину. Еще хорошо, что у него не так и много ее: было бы немного больше — и уши объела бы.
На улице хозяйственные заботы покидают мысли Безбородько, потому что приходят другие, горячие и огнистые. Теперь Антон Иванович как-то уменьшается, будто вбирает вглубь частицу своего роста, и не идет, а то таится, то по-злодейски возникает между муравейниками землянок, стайками деревьев и осиротевшими печами; они иногда, как живые существа, неожиданно выныривают из тьмы и льдом обдают все тело мужчины, потому что не большая радость возле землянки полюбовницы наскочить на какого-нибудь свидетеля. И он на всякий случай заранее подыскивает ответ, чего оказался на этом углу.
Вот уже и землянка Мавры Покритченко горбатится. Тоже кто-то влепил такую фамилию какому-то покрытченку[13] и милосердия не имел в душе. У Безбородько на какой-то миг просыпается жалость к Мавре, которая не раз наплакалась, пока, стала его любовницей. Да и теперь она еще не оклемалась: когда заходишь к ней, старается избавиться от тебя и слезами, и проклятиями, даже себя не жалеет, — тоже проклинает за свой грех. Почему-то никак не может посмотреть на бабскую судьбу военными глазами: живи, как живется, люби, когда любится, потому что и это преходящая вещь: сойдет привлекательность с лица, тогда никто уже тебя, женщина добрая, не будет ждать, разве что одна земля. Теперь Мавра клянет его и себя, а не будет ли когда-то жалеть об этом? Будет раскаяние, да не будет возврата. Вот как оно значит, когда, практически, заглянуть наперед. И чего оно так повелось на земле: кто меньше льнет к тебе, к тому больше липнешь ты? Кажется, и Пушкин об этом писал в «Пиковой даме» или где-то еще.
Еще просверлив подозрительным взглядом тьму, Антон Иванович, как в молодости, вкрадчивыми прыжками одолевает расстояние от улицы до огорода, с краю которого кротовой норой темнеет землянка. Не переводя дыхания, он затискивает рукой ледком намерзшую дужку и начинает вызванивать ту вкрадчивую песню, в которой есть лишь два и то одинаковых слова: «Отвори, отвори!» В эту мелодию сейчас впитывается все естество сластолюбца. Щеколда стонет и умоляет смилостивиться над мужчиной, но из жилища не доносится даже шороха.
«Или так крепко спит, или, может, ночует у какой-то подруги-вдовы?» Недовольство берет верх над осторожностью, и он начинает стучать, и потом дубасить кулаком в дверь.
— Кто там? — наконец слышит такой желанный и ничуточку не сонный голос.
— Это я, Мавра, — повеселев, пригибается, чтобы послать свой голос сквозь отверстие для деревянного ключа. — Добрый вечер тебе!
В землянке залегает тишина, потом нехорошо отзывается голос вдовы:
— Чего вам?
«Еще и спрашивает, бестия, будто не знает чего», — довольно улыбается Безбородько и, смакуя радость встречи, целует воздух. В жилье зашуршали женские ноги. Мавра подошла к дверям и строго произнесла:
— У меня тетка ночует.
Наверно, молот не ошарашил бы так Безбородько, как эти неожиданные слова.
«Вот так ни за что, ни про что и влипает наш брат, как муха в патоку. И принесло же его на свое безголовье. Разве не знает он Мавриной тетки-сплетницы, у которой рот — как хлев: если распахнется — замком не закроешь, глиной не подмажешь. Практически, завтра по всем уголкам зазвонит языком, как церковным колоколом. Не имел мужчина беды, так пошел к полюбовнице. Мария ему теперь и хату, и голову разнесет… Как же здесь выскочить хоть полусухим из такого переплета? Тогда и глаз не бросал бы на ведьмовский род в юбках, где он взялся на нашего брата?»
Хватаясь то за одну, то за другую мысль, он отбрасывает их, как шелуху, еще лихорадочнее копаясь в памяти, в книжках, где пишется о таких штучках, на глаза лезут какие-то куски из сцены, и вдруг его осеняет догадка:
— Ху! — облегченно вздыхает мужчина и с достоинством говорит сквозь дверь: — Ну и пусть твоя тетка ночует себе на здоровье. Она, знаю, компанейская щебетуха, — поддабривается к чертовой сплетнице. — А тебе телеграмма пришла. Дай думаю, занесу, порадую человека. Или, может, завтра возьмешь — не буду беспокоить твою родню.
Он, вздохнув, облегчено поворачивается, чтобы выйти во двор, а его догоняет мучительный вскрик, и сразу же от порога отскакивают двери.
— Подожди, Антон. От кого же она, эта телеграмма? — с мольбой протягиваются руки вдовицы. Она стоит перед Безбородько, как печаль, как ожидание, как боль, а ветер перебирает подол ее рубашки и широкие рукава. — От кого? От Степана?