Гавриил Троепольский - Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
— Кто виноват, по-твоему? Говори прямо.
Следователь отвечал так же спокойно:
— По ходу дела выяснилось: первое — за начало самосуда виноват гражданин Ухарев. Его надо привлекать. Второе — виновных за избиение гражданина Ухарева не установлено. Обвинение против гражданина Сычева пока не подтверждается. Вот пока и все.
— Что же делать?
— Ждать выяснения состояния здоровья гражданина Землякова и гражданина Ухарева.
— Значит, дело отложить?
— Временно.
— Ты ж мне душу царапаешь! — крикнул неожиданно Андрей, стукнув кулаком по столу.
— Вы успокойтесь, успокойтесь. Не надо так волноваться. Если оба противника останутся живы, то выясним. Обязательно выясним.
— А если помрут?
— Дело закроется.
Андрей встал. В его глазах была неприкрытая злоба.
— Сейчас выясняй. Сейчас, — потребовал он.
— Но вы понимаете, что я не могу возбудить уголовное дело против гражданина Землякова, так как его самого-то нет?
— Как так — «против Землякова»? — удивленно спросил Андрей, привстав.
— Обязательно. И против Ухарева — за самосуд, и против Землякова — за умышленное…
— Пошел бы ты… к черту! — раздраженно перебил Андрей. — Никакого дела против Федора возбуждать не будешь. Понял? Следствие было тогда: все правильно. Не было умысла. Ручаюсь.
— Вот видите, как вы не понимаете простых вещей в законах. «Ручаюсь»! Докажите. Дайте свидетелей, дайте факты.
Андрей был бессилен против таких доводов. Но он в тот же день сам вызвал Сычева в сельсовет. Разговор был у них наедине.
— Ты все состряпал? — рубанул Андрей без обиняков, глядя ему в глаза, пронизывая насквозь.
Семен Трофимыч стоял перед ним понуро и молчал.
— Ты?! — уже крикнул Андрей. — Душу вытрясу, а допытаюсь! Пристрелю! Тут же, на месте, сейчас! В тюрьму пойду, а не брошу этого дела! Ну?
И Семен Трофимыч поднял взгляд на Андрея. Тот увидел, как крупные слезы катились из глаз Сычева, стекали по бороде и падали на пол. Андрей опешил, не сводя с него глаз.
— Андрей Михалыч, — начал тихо Сычев, — Ужели ж ты… мог подумать?.. Господи боже! Что же это такое… Да рази ж я… — Он закрыл ладонью лицо. — Рази ж я пойду на это?.. Аль уж я — убивец! За что же я его стал бы убивать? А? Я ж — христианин… — Он отвернулся в угол и вздрагивал всем телом. — За что? За что ты так? Андрей Михалыч?.. Я к тебе — всей душой, а ты… — И вдруг он круто повернулся к Андрею, рванул ворот рубахи, выставил обнаженную грудь и крикнул: — Стреляй! Бандиты не убили, так ты убей! Стреляй!!! — И совсем тихо сказал, не изменяя позы: — Лучше смерть…
— Ты… что? — только и нашелся что сказать растерянный Андрей.
— Убей, — твердо сказал Семен Трофимыч. — Тяжко жить… Или… Или дай наган — сам себя прикончу. А ты… не будешь виноват.
— Постой! — вдруг крикнул Андрей, будто о чем-то догадавшись, — Клянись, что не виноват! Клянись!
— Клянусь — не виноват, — твердо и не раздумывая, сказал Сычев.
— И не хотел ты этого… самосуда?
— Не хотел. В мыслях не было. А так… получилось. — Вдруг он упал на колени, приложил лоб к полу и заговорил: — Андрей! Андрей Михалыч! За что?! Андрей Михалыч! — И рыдал.
Андрей поднял его за плечи, усадил на стул, дал воды, не говоря ни слова. Когда Сычев опомнился, то Андрей сказал коротко:
— Иди.
Семен Трофимыч ушел. Андрей заперся на ключ изнутри, сел на стол и, глядя в одну точку, просидел несколько часов. Наконец он решил: «Конечно, Степка отомстил Федору за брата». И так стало Андрею жаль Федора, такая тяжкая тоска навалилась, что вечером он напился.
…В тот же вечер Сычев отвез следователя на станцию. Никто не видел, как следователь «дореволюционной закалки» положил в карман пачку червонцев в пять тысяч. Большие это были деньги! Никто не слышал, о чем шел разговор.
Дело затянулось, потонуло, закрылось. Степка Ухарев, встав с постели, еще больным уехал из села куда-то в Сибирь. Втихомолку шептались, что скрылся и живет по чужому паспорту. Бывает. Так бывает, что одни следователи распутывают, а другие запутывают. Иногда распутывают запутанное, а иногда запутывают уже распутанное. Бывает.
По селу шли разговоры и о Федоре.
— Може, и будет жив, — нерешительно сказал как-то Виктор Шмотков, сидя на бревнах в группе крестьян.
— Ну что там! — возразил Семен Трофимыч. — Не может того быть. Его же измяли на прах.
— Не, не! — не согласился Матвей Степаныч Сорокин. — Сам видал — голова дела… И дышал.
Его перебили несколько голосов сразу:
— Заткнись!
— Разве ж может после этого человек жить?
— Небось и ребер-то никаких нету.
— Конечно, — заключил Сычев, — мужичий суд крепок: после него никто не воскресал. Может, день какой аль два и пожил. Но только — крышка Варягу. — А помолчав, добавил: — От народ какой! Забили малого насмерть. Нет чтоб ударить раз аль два, так давай до смерти. Ну и народ… И Степку забили.
Тогда и Володя Кочетов вступил в разговор. Он этаким невинным тоном, с деланным сожалением задал Сычеву вопрос:
— А кто же Степку-то так искорежил? — и, подражая тону Сычева, добавил: — Ну и народ.
Сычев бросил на него презрительный взгляд. Все знали, что ватагой ребят, побежавших за Степкой, руководил он, Володька Кочетов — Красавица. Глядя на него, Сычев подумал: «И морда-то у него девчачья, а как вступил в комсомол, так осмелел, чертенок: старших подковыривает. Ну и молодежь пошла — не дай бог». А вслух сказал:
— Вы-то, молокососы, не лезли бы в разговор к старшим.
— Извиняюсь, Семен Трофимыч. Я ведь так: Степку жалко, вот и вступился, — ответил Володя и отошел, бросив на Сычева прищуренный взгляд.
Но какие бы там ни шли разговоры, а Федор был пока жив.
Когда его Матвей Степаныч привез ночью к больнице, то фельдшер, осветив фонарем и посмотрев на Федора, покачал головой и безнадежно махнул рукой по направлению к мертвецкой.
— Должно быть… туда, — нерешительно произнес он.
Некоторое время он постоял около подводы, еще раз поднял фонарь, отвернув край дерюги, открыл Федору веки, пристально посмотрел ему в глаза и вдруг решительно сказал, обращаясь к Матвею:
— Нет — не туда! — и торопливо пошел в больницу.
Несколько минут Сорокин Матвей оставался один около подводы и снова повторял про себя: «Може, жив. Може, жив». И вдруг он отчетливо услышал что-то похожее на вздох. Он Не испугался, а просто оцепенел: прислушался, наклонился и повернул ухо к Федору. В таком положении и застали его санитары, пришедшие за Федором с носилками.
— Папаша, посторонись. Приказано — быстро-быстро! За врачом поскакали. Слышишь?
С больничного двора действительно прогремел тарантас. Но Матвей Степаныч ничего не заметил и не услышал. Осмотревшись вокруг и найдя того фельдшера, он крикнул громко, как глухому, только одно слово:
— Дыхнул!!!
— Вздохнул, говоришь? — участливо спросил фельдшер.
— Дыхнул. Ей-бо, дыхнул! Сам слыхал. Однова дыхнул…
— Ты ему кто же будешь? Папаша, что ли?
— Нет, не папаша. Сорокин я, Матвей Сорокин. А он — Земляков Федор Ефимович. Так и запиши: Федор Ефимович, из Паховки.
— Так, так. Значит, ты ему — никто. А что ж так убиваешься? — И фельдшер поднял фонарь, рассматривая Сорокина.
— Как вам сказать?.. То есть, двистительно, никто…
Матвей Степаныч заторопился, заморгал, снял шапку и так, с обнаженной головой, вслед за носилками вошел в приемную. Здесь он стоял молча, торжественно, как стоят в церкви очень богомольные люди. «Дождусь доктора», — думал он.
Вскоре торопливо вошел врач. Не глядя ни на кого, он приложил трубку к груди Федора. Через несколько секунд сказал, не отнимая уха от трубки:
— В третью палату. Камфары.
Затем носилки унесли. И только теперь врач заметил Сорокина.
— Зачем посторонние здесь? — сердито спросил он, обращаясь к фельдшеру и на ходу надевая халат.
Матвей Степаныч сделал шаг вперед и обратился к нему:
— Я слово хочу сказать вам, доктор. Прошу прощенья, но сказать должон обязательно…
Врач был еще молодой, с мягкими русыми волосами, с английскими усиками. Сочные, как у юноши, губы он слегка выпятил, будто сердясь на деда. Но сердился он уже только для вида.
— Товарищ доктор! — продолжал торопливо Сорокин, боясь задержать врача. — Малый этот, Земляков Федор, Федор Ефимович, особливый человек. Сила человек. Бандитов бил… Ему помирать никак невозможно. Вы в науках понимаете. Наука, она должна сделать. Никак нельзя помирать… Очень просим!
Нет, Матвей не был жалким никогда. Он всю жизнь проходил в заплатах, но жалким никогда не был. И сейчас врач понял, что дед верит ему, что он высказал надежду, что в словах его звучала благодарность науке, которая «должна сделать». И он ответил уже совсем душевно: