Владимир Солоухин - Закон набата
– Может быть, простудились и нужмы лекарства, так я сейчас. Аптека не так далека.
– Ну что вы, голубчик, в аптеку я сходила бы сама. Моя просьба гораздо сложнее. – Тут женщина перешла на шепот: – Понимаете, я забыла слово… Ну да, что вы на меня так смотрите? Стала читать про себя стихотворение Пушкина – и вдруг… выпало из головы. Одно только слово. Оно не дает мне покоя четвертый день. Если я его не вспомню, я, кажется, сойду с ума. Давайте попробуем с вами вместе. Итак, я начинаю:
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.Дева печально сидит… —
тут женщина сделала нетерпеливое движение рукой, нетерпеливо пошевелила пальцами, – …какой-то держа черепок… А вот какой? Я перебрала все возможные эпитеты, я перебрала десятки эпитетов… Какой?
– Праздный, – выпалил я, как на экзаменах. – Какой же еще, конечно, праздный!..
– Боже мой! – облегченно откинулась женщина на подушку. Даже руки ее повисли в облегченной, блаженной расслабленности. – Голубчик, милый, вы сняли с меня тяжелый груз! Вы сделали меня вполне счастливой. А как это прекрасно:
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.Дева печально сидит, праздный держа черепок…
Надо ли говорить, что слово «праздный» она произнесла с особенным удовольствием, как бы даже наслаждением.
Я отошел немного по берегу и сел на камень. Мне вдруг захотелось самому вспомнить это стихотворение до конца.
Совсем уж смеркалось. Из темноты йодистой, соленой теплотой в лицо мне дышало море. Ласково, убаюкивающе журчала о гальку вода.
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.Дева печально сидит, праздный держа черепокЧудо! Та-та-та… вода, изливаясь из урны разбитой;Дева… та-та-та-та-та… вечно над урной сидит.
Теперь я почувствовал, что не смогу успокоиться и уйти домой, пока не вспомню и не поставлю на место выпавшие из памяти слова. Долго бормотал я эти слова «та-та-та», но проклятые слова не хотели появляться.
– Скажите мне третью и четвертую строки! – крикнул я наконец в темноту, зная, что, кроме нее, услышать меня некому.
Некоторое время было тихо. Потом из темноты прозвучало:
Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой;Дева над вечной струей, вечно печально сидит.
Да, как это прекрасно – вспомнить нужное слово, – и как это прекрасно вообще! Какая пластика, музыка! Какой восторг! Почти как это журчание вечного великого моря.
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.Дева печально сидит, праздный держа черепок.Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой;Дева над вечной струей, вечно печально сидит.
Дома я разделся, лег, не зажигая света. Ветер шумел в деревьях. Снова начавшийся дождь зашелестел за окном и по крыше. Некоторое время я лежал, открыв глаза и все еще упиваясь так неожиданно нахлынувшей на меня светлой и чистой красотой. Потом я стал засыпать. Не то во сне, не то наяву через две перегородки доносилось до меня:
– Трефы – два! Пас! Откроемся!..
– Спрашивают у армянского радио: «Может ли муж изменять своей жене?..»
– Ха-ха-ха!
– А наша дама опять не пришла ночевать. Это было последнее, что я слышал.
Подворотня
Всю ночь мне снились золотые соломенные пояски. Это, наверное, потому, что вечером я помогал матери их скручивать. Мы крутили их на зеленой лужайке около пруда. Ведь если солому помочить в прудовой воде, то она делается мягче, лучше свивается в поясок.
Я знал, что утром мать пойдет в поле жать рожь. За ней среди высоченной частой ржи будет оставаться ровная соломенная щетка. Местами среди желтой соломенной щетки зеленеет живой, по сравнению с созревшей соломой, колючий жабрей.
На желтую соломенную щетку, на зеленый жабрей будет мать класть длинные гибкие пряди ржи, пока не наберется их столько, что можно связать в сноп. Тут-то и пригодится поясок, скрученный нами вчера на берегу пруда, на лужайке. Всю ночь мне снились золотые соломенные пояски, лежащие на зеленой траве. К тому же мне очень хотелось с матерью на жнитво, и я боялся, чтобы не проспать, чтобы она не ушла без меня. Кто тогда вовремя подаст ей поясок, кто тогда с радостью укроется в тень от самого первого поставленного среди жнивья снопа, кто принесет ей бутылку с квасом, спрятанную у межи в прохладной густой траве!
Но детский мой организмишко не успел отдохнуть к нужному часу. Ни рука, ни нога не хотели шевелиться. Глаза – как все равно намазаны самым надежным крепким клеем, а по всему телу – тяжелая сладкая истома. Такая сладкая, что ничего уж на свете не может быть слаще ее, ибо она есть желание сна.
Мать пожалела меня и сказала, перекрестив:
– Ну спи, бог с тобой, я тебя запру снаружи. А когда ты выспишься и встанешь, первым делом умойся, потом выпей молоко, что стоит на столе. Лепешка будет лежать рядом. А потом, если хочешь, сиди дома или приходи ко мне. Дорожку ты знаешь. А на улицу ты вылезешь через подворотню: калитку-то я снаружи замкну, значит, ты через подворотню. Там хоть и нешироко, ну да ты у меня ловкий, ты у меня обязательно вылезешь.
Тут все закачалось вокруг меня, и я уснул крепче прежнего. Проснулся я уже не в полутемной, а в солнечной, яркой избе. По выскобленным половицам, по желтым, как смола, бревенчатым стенам, по струганым лавкам, по скатерти, пусть застиранной, но все еще белой, по печке, недавно побеленной с добавлением синьки, по разноцветной дорожке на полу – повсюду разлилось солнце. И не какое-нибудь там слабосильное, но солнце самого разгара лета, солнце жнитва.
Уж одно ощущение того, что выспался, есть наслаждение жизнью. Каждая клеточка налита до отказа жаждой жить, каждый мускул просит движения. Ко всему этому еще солнце, еще чистые теплые доски под босой ногой, еще свежая вода в рукомойнике, а значит, и на моих щеках, глазах, губах. Ко всему этому еще свежее молоко в крынке и мягкая пшеничная лепешка.
Я бессознательно (а не то чтобы думать о клеточках своего организма) наслаждался всем этим, и было у меня смутное ощущение чего-то очень интересного и хорошего, что ждет меня впереди, сейчас, вот-вот, может, даже в следующую минуту. Сначала я никак не мог вспомнить и понять. Но потом вдруг вспомнил: мне ведь предстоит выйти на улицу, и не каким-нибудь там обычным путем, а через подворотню. Значит, не только взрослым доступно инстинктивное, может быть, стремление оттягивать немедленное осуществление того, что в воображении кажется истинным и верным счастьем.
Я сначала вылил остатки молока в кошачью локушку, поманил кошку из сеней, и та сразу прибежала на зов. Тогда я решил, что раз кошка гуляла на улице, значит, пусть она съест молоко, и я опять выпущу ее за дверь. Присев на корточки, я долго наблюдал, как ловко она розовым язычком лакает белое-белое молоко. Наконец она выпила все, облизнулась, широко раскрыла пасть с острыми белыми зубами и принялась умываться.
Я привязал к нитке бумажный бантик и пытался поиграть с кошкой, как делал прошлый год, когда она была еще маленьким котенком. Однако теперь кошка не захотела носиться по избе за шуршащей бумажкой. Правда, она постреляла за ней справа налево загоревшимися вдруг глазами, резко поворачивая голову, но дальше этого дело не пошло.
И, давая кошке молоко и играя с ней бумажным бантиком, я не переставал думать о том, что ждет меня на улице. Во-первых – солнце, во-вторых – трава, в-третьих – земля под босой ногой. Побегу к матери в поле. Это очень близко, сразу за молотильным сараем. Или нет – сначала найду красивый черепок, или нет – сначала погоняю вокруг церкви железное колесо на проволоке. Вокруг церкви у нас все замощено речным камнем. Значит, колесо, когда его быстро катишь, высоко подпрыгивает и на разные голоса звенит.
Итак, была изба, и была улица. И все это было мое. А между ними, как самое главное, как самое радостное для этого дня, была подворотня, сквозь которую мне предстояло пролезть.
Бегом промчался я сквозь полутемные сени, выскочил на двор – и остолбенел. Ворота были широко открыты, и дедушка подметал возле них. Он подметал истово, вершок за вершком, мусоринку за мусоринкой, благо торопиться ему было некуда, подметай хоть до вечера.
– Дедушка, закрой ворота, мне нужно вылезти на улицу.
Дедушка не понял всей тонкости моей просьбы, а понял только, что «на улицу», поэтому сказал:
– Ступай, я тебя не держу.
– Нет, ты закрой ворота.
– Зачем же их закрывать, если ты хочешь на улицу? Вот она, улица, ступай.
– Нет, ты закрой ворота!..
Тут уж терпения моего больше не хватило, и я горько-прегорько заревел.
– Чего ты плачешь? Кто тебя обидел? – растерялся дедушка.
– Никто… Закрой ворота… Я хочу на улицу.
Так ничего и не поняв, но видя, что я не перестану плакать, пока ворота не будут закрыты, дедушка запахнул сначала одну, потом другую широкую воротину. Со скрипом они сошлись одна с другой, сразу загородив и траву, и солнце, и колодезь, и улицу нашего села с ветлами по сторонам.