Донские рассказы. Судьба человека. Они сражались за Родину - Михаил Александрович Шолохов
— Ну, а теперя как же? Долго будешь сидеть, батяня?
— Сидеть не буду! Выпустят ноне или завтра… Они меня, сукины коты, за милую душу расстреляли бы, но боятся, что мужики иногородние забастовку сделают… А им это ох как не по нутру!
— Навовсе выпустят?
— Нет. Для пущей видимости назначают суд из стариков нашей станицы. Судить будут сходом… А там поглядим, чья сторона осилит!.. Бабушка Арина надвое сказала!..
Часовой у двери щелкнул пальцами и, притоптывая ногой, крикнул:
— Эй ты, веселый человек, прогоняй сына! Свидание ваше на нынче прикончилось!..
IVПеред вечером в постовальню к Петьке прибежал соседский парнишка.
— Петро!
— Ну?
— Беги скореича на сход!.. Отца твово убивают на площади, возле правления!..
Не надевая шапки, опрометью кинулся Петька на площадь.
Бежал что есть мочи по кривенькому, притаившемуся у речки переулку. Впереди вдоль красноталого плетня маячила розовая рубашка соседского парнишки; ветром запрокидывало у него через голову желтые, выгоревшие под летним солнцепеком пряди волос, около каждого двора верещал пискливый рвущийся голосишко:
— Бегите на площадь! Фому-постовала убивают казаки!..
Из ворот и калиток выбегали кучки ребятишек, дробно топотали по переулку босыми ногами.
Когда подбежал к правлению Петька, на площади никого не было, переулки и улицы всасывали уходящих людей.
Возле ворот поповского дома толстая попадья, приложив к глазам руку лодочкой, смотрит на бегущего Петьку. У попадьи на ситцевое платье накинута шаль, в тонких ехидных губах застряла недоумевающая улыбочка. Постояла, глядя вслед Петьке, почесала ногою толстую, студнем дрожащую икру и повернулась к дому.
— Феклуша, где же постовала бьют?
— И вот тебе крест! Своими глазыньками видала, матушка, как его били!.. — По порожкам крыльца зашлепали шаги. К попадье, ковыляя, подбежала кривая кухарка, махая руками, захлебнулась визгливым голосом: — Гляжу я, матушка, а его ведут из тюрьмы на сходку. Казаки шум приподняли, ему хоть бы что! Идет, старый кобель, и ухмыляется, а сам собой весь черный до ужасти!.. Его еще допрежде господа офицеры били… Подвели его к крыльцу и как начнут бить, только слышу — хрясь!.. хрясь!.. — а он как заревет истошным голосом, ну, тут его и прикончили… кто колом, кто железякой, а то все больше ногами.
С крыльца правления, вихляя задом, сошел станичный писарь.
— Иван Арсеньевич, подите на минуточку!
Писарь одернул широчайшие галифе и мелким шагом, любуясь начищенными носками сапог, направился к попадье. Не дойдя шагов восемь, перегнул назад сутулую спину и, стараясь подражать интендантскому полковнику, небрежно приложил два пальца к козырьку фуражки.
— Добрый день, Анна Сергеевна!
— Здравствуйте, Иван Арсеньевич! Что это у вас за убийство было?
Писарь презрительно оттопырил нижнюю губу:
— Постовала Фому убили казаки за принадлежность к большевизму.
Попадья передернула пухлыми плечами и простонала:
— Ах, какие ужасы!.. Неужели и вы принимали участие в этом убийстве?
— Да… как сказать… Знаете ли, когда начали его, мерзавца, бить, а он, лежа на земле, кричит: «Убейте, от советской власти не отступлюсь!» — тут, конечно, я его ударил сапогом — и сожалею, что связался. Одна неприличность только… сапог и брюки в кровь измарал…
— Я не воображала, что вы такой жестокий человек!
Попадья, прищурив глазки, улыбалась франтоватому писарю, а у крыльца правления Петька присел на мокрый от крови песок и, окруженный цветной ватагой ребятишек, долго смотрел на бесформенно-круглый кровянистый ком…
VЛетят над станицей журавли, сыплют на захолодавшую землю призывные крики. Из окошка постовальни смотрит, часами не отрываясь, Петька.
Пришел в постовальню Сидор-коваль, поглядел, как промеж двух кирпичей растирает Петька зерна кукурузы, вздохнул:
— Эх, сердяга, страданьев сколько ты принимаешь!.. Ну ничего, не падай духом, скоро придут наши, легче будет жить! А завтра беги ко мне, я те муки меры две всыплю.
Посидел, нацедил сквозь прокуренные зубы сизую лужу махорочного дыма, наплевал возле печки и ушел, вздыхая и не прощаясь.
А легче пожить ему не довелось. На другой день перед закатом солнца шел через площадь Петька; из ворот тюрьмы выехали два казака верхами, между ними в длинной, ниже колен, холщовой рубахе шел Сидор. Ворот расшматован до пояса, в прореху видна обросшая курчавыми и жесткими волосами грудь.
Поравнялся с Петькой и, сбиваясь с ноги, голову к нему обернул:
— На распыл меня ведут, Петенька, голубчик, прощай! — Рукой махнул и заплакал…
Как в тяжелом, удушливом сне таяло время. Завшивел Петька, желтые щеки обметало волокнистым пушком, выглядел старше своих семнадцати лет.
Плыли-плыли, уплывали спеленатые черной тоскою дни. С каждым днем, уходившим за околицу вместе с потускневшим солнцем, ближе к станице продвигались красные: пухла, водянкой разливалась тревога в сердцах казаков.
Утром, когда выгоняли бабы коров на прогон, слышно было, как бухали орудия за Щегольским участком. Глухой гул метался над дворами, задремавшими в зеленой утренней мгле, тыкался в саманные стены постовальни, ознобом тряс слюдяные оконца. Слезал Петька с печки, накидывая зипун, выходил во двор, ложился около сморщенной старушонки-вербы на землю, скованную незастаревшим, тоненьким ледком, и слушал, как от орудийных залпов охала, стонала, кряхтела по-дедовски земля, а за кучей сгрудившихся тополей, смешиваясь с грачиным криком, захлебываясь, стрекотали пулеметы.
Вот и нынче вышел Петька во двор раньше раннего, прижался ухом к мерзнущей земле, обжигаясь липким холодком, слушал. Сонно бухали орудия, а пулеметы бодро, по-молодому выбивали в морозном воздухе глухую чечетку:
— Та-та-та-та-та…
Сначала пореже, потом чаще, минутный перебой — и снова еле слышное: