Тени исчезают в полдень - Анатолий Степанович Иванов
А потом, спустя год, вызвал председатель колхоза, Захар Большаков, Клашку в контору; отворачивая лицо, дал ей маленький листок, на котором прыгали, как черные пауки, неровные буквы: «…Федор Устинович Морозов… геройски погиб в боях за деревню Усть-Каменку…»
— Нет-нет… Не может быть… — проговорила Клашка совсем спокойно. Только голос был тихий и бесцветный. И уж потом закричала и в беспамятстве упала на крашеный, чисто вымытый пол.
Потекли годы. Ложились на землю снега, таяли. Шумело травами заречье. Снова толстый слой снега покрывал их на долгие месяцы. Но проходило время — и он снова таял.
Клашке казалось: придет час — и ее женская тоска растает, распустится, как снег под солнцем, и выльется, стечет теплыми и радостными, облегчающими душу слезами. Это произойдет, когда вернется Федор.
И это казалось Клавдии уже почти двадцать лет.
Зеленодольские бабы смотрели на Клавдию с удивлением и женской жалостью, мужики — с уважением, а деревенские девчушки просто благоговели перед ней. Иринка Шатрова так вообще считала ее чуть ли не за святую. И только Илюшка Юргин иногда ронял в ее адрес грязноватые смешки, Андрон Овчинников глубокомысленно произносил при случае «сомневаюсь», да ее родной отец, Антип Никулин, слушая разговоры о Клашке, всегда вставлял в конце презрительное «хе!».
…Голоса молодежи в бараках по-прежнему не утихали. Только теперь не пели, а, кажется, затеяли танцы под гармонь. Промокшие поля, влажная темнота то и дело оглашались взрывами хохота.
— Это у меня-то сотканные из одной радости… — снова повторила Клавдия с упреком. Но горечи в ее голосе теперь не было. — Эх, Фрол, Фрол… Ну ладно, не хочешь поделиться своей печалью — не надо.
— Нечего мне делить, — упрямо проговорил Фрол. — И ничего со мной не происходит.
— Не вижу, что ли, я?
Курганов захлопал ладонью по траве, пытаясь отыскать табак. Клашка тоже пошарила в темноте, протянула ему кисет.
Огненные полосы на водной глади снова чуть заколыхались — потянуло ветерком. И кажется, стало чуть светлее, будто после всего получасовой ночи вдруг наступил рассвет.
Ни Фрол, ни Клавдия долго ни о чем не говорили. Сидели друг подле друга, думали каждый о своем. Фрол курил, освещая вспышками самокрутки тяжелый, с широкими ноздрями нос, обветренные губы, крутой, с неделю не бритый подбородок, большую, с жесткими пальцами руку, в которой держал папиросу.
Вдруг на небе образовался просвет в тучах, проглянуло несколько звезд, стало немного светлее, и оба, Клавдия и Фрол, подумали, что ночь еще не наступила, что, не будь туч, над землей плыли бы светлые сумерки, а над горизонтом отцветал бы веселый закат, обещая на завтра погожий день.
— Неужели к утру разведреет, Фрол, а? — проговорила Никулина.
Фрол поднял голову к небу:
— Вряд ли так скоро… Вон, видишь, все погасло…
Редковатые звезды над головой действительно исчезли, открывшийся в тучах небольшой просвет снова затянуло наглухо.
— Пойду бельишко раскину. Может, проветреет к утру.
И она поднялась.
Фрол бросил папиросу, но остался сидеть на месте. Только спросил:
— Слушай, а все ж таки… ради чего ты это со мной вдруг тут… такой разговор?
— Н-не знаю… — произнесла она неуверенно, вероятно, потому, что не могла до конца понять смысла его вопроса. — Жалко мне тебя, может. Человек ведь ты.
— Я-то?
— А как же… Озерко-то вон, сам говоришь, живое все же…
Курганов медленно встал, подошел к Клавдии почти вплотную.
— Во-он что! — протянул он с изумлением. Помолчал и прибавил, чуть склонившись к ней: — Интересно бы при свете в твои глаза поглядеть.
Это женщину вдруг не то смутило, не то испугало. Она сделала несколько шагов назад, остановилась, точно хотела что-то сказать. Но повернулась и быстро ушла к баракам.
Там, куда она ушла, было тихо, молодежь больше не плясала, не шумела. Оттуда доносился только тоскующий девичий голос:
Над землею солнце тихо поднимается… Солнцем высвечены дальние края, Где-то счастье, словно утро, занимается, Где-то ждет меня любовь моя…Песня была чуточку грустноватая и какая-то очень доверчивая.
Фрол, уронив тяжелые руки, стоял, ни о чем не думая. Ему только казалось, что если он пошевелится, то неминуемо спугнет песню и она тотчас умолкнет.
Шли дни за днями, а погода не улучшалась. Унылое и промозглое небо теперь почти совсем не пропускало солнечных лучей.
Все заречье превратилось в сплошную хлюпь. Оттуда плыла на деревню теплая, сладковатая прель.
Захар по-прежнему несколько раз в день приезжал на луга.
Если он появлялся во время отдыха, бригадир Устин Морозов, работавший наравне со всеми, морщился, нехотя брал свои вилы, вздыхал тяжело:
— Поднимайтесь…
— Ты, дядя Устин… Председатель, что ли, виноват?! — воскликнула однажды с обидой Ирина.
Устин глянул на девушку — словно плетью мокрой хлестнул, но ничего не ответил. Вместо него на Ирину окрысился Илюшка Юргин:
— А что, панфары ему бить, что ли, за издев над людями?
— Фанфары, — насмешливо поправил Митька и добавил: — Музыка такая. Исполняется в торжественных случаях.
— И ты, Митька… — вздрагивая губами, повернулась к нему Ирина.
— Замолчи-ка ты, щенок, в самом деле, — негромко сказал Митьке отец и почему-то глянул на Устина Морозова. Тот, не поворачиваясь, сдержанно усмехнулся.
Ирина быстро-быстро задышала, сжала обеими руками вилы, будто хотела проколоть Юргина. Купи-продай приподнял мокрую верхнюю губу, утыканную кое-где толстыми и жесткими, как прошлогодняя пшеничная стерня, волосами, выдавил сквозь зубы длинную струйку слюны и, бесстыдно смакуя каждое слово, проговорил:
— Стучат ногами тут всякие… Ровно их за голую титьку щупают. — И демонстративно отвернулся.
В лицо Ирины будто ударился ком ослизлого, вонючего гнилья и растекся, не давая дышать. Вспыхнув от стыда и злости, она хотела что-то крикнуть, уже шагнула было к Юргину. Но Лукина положила руку ей на плечо, удержала:
— Не тронь ты