Владимир Христофоров - Пленник стойбища Оемпак
— Робок он только больно, — вздыхал отец. — Весь род от этого мучается.
Робкий паренек Петя, не начав еще толком изучать ветеринарные науки, добровольцем ушел на фронт. На войне он, как, впрочем, многие в его возрасте, выскочил из рамок нормальной жизни, а вот окончательно вернуть в них себя, мне думается, так и не сумел.
Невеста его была очень красивой девушкой. Она всю войну терпеливо ждала своего жениха. После войны им дали большую комнату в полуподвальном помещении старинного купеческого особняка. Появились сын Коля и дочь Марина. Дядя стал работать инструктором одного ответственного учреждения. Они выписали из деревни няньку — здоровенную, грудастую девку Дуню, дальнюю родственницу, — и зажили очень прилично.
Жена дяди, тетя Галя, впоследствии стала довольно известным в городе человеком: директором самой большой школы, депутатом, заслуженным учителем республики. Пока она завоевывала авторитет и воспитывала детей, дядя вроде бы вернулся в рамки нормальной жизни, иногда близко к ним приближался, но обстоятельства вскоре снова отбрасывали его назад.
По словам тети Гали, она столько видела «сюрпризов» от своего супруга, что их вполне хватило бы на несколько жен. Однако у нее ни разу не появлялась мысль покинуть мужа. «Он мне теперь как родной», — вздохнет, бывало, она. Мне эти ее вздохи не нравились, потому что в них звучали горделивые нотки самопожертвования: вот, мол, какая я, мучаюсь с вашим родственником, цените это. Сейчас я думаю, что тетку удерживало от решительного шага еще и ее общественное положение. А может быть, муж действительно был ей дорог воспоминаниями о юности и первой любви.
Тетя Галя приходила к нам чаще всего, чтобы пожаловаться на своего непутевого Петю, отвести, как она говорила, душу. Бабушка в таких случаях качала укоризненно головой и растерянно обращалась к отцу:
— Да что же это с Петей-то? Нешто так можно! Хоть бы ты, Гена, поговорил с ним.
Отец искренне возмущался, обещал по-мужски поговорить с братцем. Недолго думая, отправлялся за ним. По пути они брали пару бутылок любимого ими портвейна номер двенадцать, и вскоре воспитательная беседа скатывалась в привычное русло — воспоминания о войне. Отец при этом любил, чтобы присутствовал кто-нибудь третий, кому можно было бы изредка бросать: «А Петька-то мне братец, меньшой. А ну-ка расскажи, отчаянная твоя душа, как тебя угораздило попасть в штрафной батальон».
Я смутно помню эту историю. С кем-то дядя поспорил, кого-то ударил. Одним словом, проштрафился. В батальоне он пробыл около трех месяцев, организовал там снайперскую группу и, заслужив поощрение, был направлен в танковую школу доучиваться. Закончил войну командиром танковой разведки полка в звании старшего лейтенанта.
Если верить его словам, дядю Петю дважды представляли к Золотой Звезде Героя, но оба раза ее заменяли орденами. Первый раз якобы за то, что попал в штрафники, второй раз за самосуд над власовцами. Но оставим на его совести эти истории. Их можно было бы действительно принять за фронтовые байки, если бы не его награды: два ордена Красного Знамени, ордена Отечественной войны I и II степени, орден Красной Звезды и медали.
Корреспондент областной газеты, просматривая в военкомате личные карточки офицеров запаса, был поражен количеством дядиных боевых наград — такой герой в нашем маленьком городке! Написал о нем большой очерк, умолчав, впрочем, об одной неприятной детали из его послевоенной жизни… Но о ней позже.
После войны дядя Петя сделался страстным охотником. Еще не были сношены мундиры, еще были целы компасы, бинокли, полевые сумки и трофейные ножи, фляжки и зажигалки. Охотники походили тогда на солдат, пробирающихся к своим войскам. Нелепо выглядели на них болотные сапоги, палкообразные дробовики да редкая дичь на поясе… Но в самом процессе охоты таились еще не забытые приметы той военной жизни: засада, выслеживание, запах пороха, костры, мужские разговоры…
Одно время дядя кого-то замещал в облпотребкооперации и разъезжал на персональной машине системы «БМВ». Потом оказался в горторге или в тресте столовых и ресторанов. Затем — в фирменном магазине «Одежда». А то вдруг уезжал куда-то на Кавказ на торговую ярмарку или сам устраивал ярмарки-распродажи в соседних селах. Перед уходом на мясокомбинат дядя занимался распределением готовой продукции на пивоваренном заводе. Он окончил два курса торгово-финансового техникума и полтора — строительного. А если сюда приплюсовать и год в «коннобалетном», то можно легко представить, что практически дядя мог справляться с любой руководящей работой в нашем городке — где-то между низшим и высшим звеньями.
Я иногда бывал у него на работе, но в памяти остались лишь прокуренные комнаты, яростные разговоры об охоте, крепкий запах вина и курева. Отец утверждал, что до войны дядя в рот спиртного не брал. Еще бы, ведь ему тогда едва исполнилось восемнадцать…
А теперь о его «чудачествах».
Запомнилась мне одна любопытная ссора в его семье. Пришла к нам как-то тетя Галя. «Сейчас будет стараться заплакать», — подумал я. У нее это никогда толком не получалось. Должность директора школы, в которой училось шестьсот лоботрясов, и общественная работа закалили эту и без того выносливую женщину. Но, наверное, с девичества сохранилась у нее вера во всемогущество женских слез, или, может быть, ей казалось, что эти позабытые проявления женской души она могла найти лишь только у нас. На работе они исключались, дома вызывали такую ярость у дяди, что однажды он схватил с тумбочки радиолу «Рекорд» и выкинул с балкона — они теперь занимали второй этаж купеческого особняка.
— Опять Петя чего-нибудь натворил? — опасливо спросила бабушка.
— Не говорите, мама, — начала постепенно нагнетать в себе обиду тетя Галя. — Что с ним, просто не пойму. В бане все началось, а потом дома.
После этого вступления она вдруг слегка вскрикнула:
— Опять меня оскорбил! Не могу больше…
Тетка потерла уголки глаз, но слез не было. Она обиженно заморгала глазами, словно говоря: да что же это, я никак заплакать не могу, ведь мне тяжело, тяжело…
Вечером, узнав об очередном посещении тети Гали, отец с решительным видом отправился за дядькой. Они вернулись с бутылочкой портвейна номер двенадцать. Я сидел за уроками в соседней комнате. Моих ушей, конечно же, не мог миновать разговор взрослых.
— Да, в конце концов, Гена, — сказал дядя, — я только и сделал, что предложил ей взять в бане отдельный номер. Чего ж тут такого, не жена, что ли, она мне? Только паспорта предъяви. Раз существуют семейные номера, почему же не посетить их? К тому же в общую большая очередь была.
— Петь, это все равно неудобно, — решительно возразил отец. — Город маленький, мало ли что подумают… Ну, а она что?
— Она? — вскричал дядя, откровенно поражаясь отцовской наивности. — Да мгновенно полкана на меня спустила. Развратник, такой-рассякой! Вы там на фронте привыкли ко всякому. А мы-то вас ждали, боялись в сторону глянуть! И понесла-понесла… Вот, мол, откуда у тебя те фотографии.
— Какие фотографии? — спросил отец.
Понял и я, о каких фотографиях шла речь. Однажды украдкой я рассматривал их в дядюшкином фронтовом альбоме. В неестественных позах, с наигранно жизнерадостными улыбками позировали возле стога сена здоровые, точно кобылицы, голые девки, похожие на няньку Дуню.
А вообще я могу с полным основанием утверждать, что в нашем роду никто из мужчин не отличался повышенным интересом к женщинам…
Однажды дядька исчез на долгих три года. Его посадили за нечаянный поджог колхозного хлеба вовремя охоты. Несколько раз мы отправляли ему посылки с шанежками и его любимыми папиросами «Казбек». Дважды на свидание ездила к нему тетя Галя.
— Наверное, опять наш дядя Петя дрова колет, — как-то вдруг ни с того ни с сего предположил я.
— С чего это ты взял? — спрашивали у меня.
— Все пленные пилят бревна или колют дрова.
Я говорил с такой твердой убежденностью потому, что сам видел, как колол дрова один пожилой японец с грустными глазами, в линялом зеленом кителе. А я иногда в щелку в заборе за ним подглядывал. Каждый удар топором он сопровождал утробным «хо». Я так привык к этим «хо», что, когда он однажды вдруг почему-то не произнес этого восклицания, я не выдержал и выдохнул в щель: «Хо!» Он посмотрел в мою сторону и улыбнулся, обнажив лошадиные зубы. Я таскал у отца папиросы и просовывал ему в щелку. Он деликатно брал и благодарно кланялся. Однажды японец подарил мне «жужелицу» — палочку, один конец которой был натерт смолой или канифолью. Суровая нитка с грузилом при раскручивании издавала звук, очень напоминающий густое жужжание шмеля.
Тогда мне одинаково было жалко и моего дядю Петю, и пленного японца.
Вернулся дядя, как и в сорок пятом, в начале июня. Были сухие знойные дни. Наше крыльцо так накалялось к полудню, что на него нельзя было ступить босой ногой.