Вера Панова - Собрание сочинений (Том 3)
«Товарищ Сталин! — сказала она. — Я понимаю, как это трудно. Но я отдам сердце…»
Профилакторий на первой ферме закончен, гора с плеч. Настасья Петровна перевела туда своих питомцев. Светлым теплым коридором профилакторий соединен с новой родилкой: удобно, красиво. Здание кирпичное, с большими окнами, похоже на больничный корпус.
Еще два телятника и один двор для взрослого скота — деревянные построены, покрыты, крыши покрашены, но нет ни окон, ни дверей, ни полов, все предстоит делать. Другие два двора, как предсказал Иконников, остались недостроенными: опять зарядили дожди, работать под открытым небом невозможно. Дороги раскисли — ни пройти ни проехать; поля набухли, как губка. Телятницы ходят в высоких сапогах, подобрав юбки, чтобы не занести грязи к телятам. Мокнут брошенные постройки, глядеть на них скучно.
— Я так и знал! — говорит Коростелев Алмазову.
— Не веки ему идти, — отвечает Алмазов, хмуро глядя на серое небо. Перестанет.
— Холода начнутся.
— По холоду закончим.
В старом опустевшем профилактории Алмазов оборудовал мастерскую: поставил комбинированный станок с мотором, механическую пилу и работал. Одна бригада заготовляла рамы, двери, загородки для новых построек, другая занималась ремонтом и разными поделками: починила полы и крылечки в поселке, сделала новый кузов для трехтонки, а теперь сбивала сани для перевозки сена: зима не за горами…
В обеденный перерыв Алмазов оставался в мастерской. Его дом был недалеко, в поселке, столовая — рукой подать. Но Алмазов рад был побыть часок в одиночестве. Доставал еду из клеенчатой сумки, в которой носил инструменты, садился перед печкой, сложенной из кирпичей, и закусывал.
В печке весело и ярко, чистым светом, горела щепа и стружки. Когда огонь утихал, Алмазов нагибался, не вставая брал с пола горсть стружек и кидал в печку. И смотрел, как с новым весельем взвивается чистый огонь.
Тося пришла проведать мужа. Вошла как виноватая — она стала побаиваться его упорного молчания и сумрачных глаз. «Может, он после контузии немножко ненормальный?» — думалось ей иногда. Она принесла молоко и свежую, еще теплую ватрушку с творогом.
— Ну, уж это напрасно, — сказал Алмазов, когда она положила ватрушку ему на колени. — Что я, маленький, чтобы мне сладкое? Детям оставь.
— Она не сладкая, — сказала Тося. — Только яичком помазана, потому и зарумянилась.
Она села и смотрела на него. Надо бы поразговаривать с нею… Алмазов ел и молчал.
— Я думаю… — начала она. — Я, знаешь, надумала — ни к чему сейчас Наде новые сапоги, скоро уж на валенки перейдет. А за зиму у нее все равно ножка вырастет.
— Ладно, — сказал Алмазов.
— А вот тебе надо новые. Смотри, как истрепал.
— Починю.
— Эти починим и новые пошьем.
— Э, брось! — сказал Алмазов. — Для каких-таких гулянок!
Его сердила ее навязчивая заботливость. Готова все отобрать у детей, лишь бы получше накормить и одеть его. Подумаешь, кому нужны его сапоги. Ходит в латаных и будет ходить.
— За детьми смотри получше, — сказал он, не сдержавшись. — У людей, посмотришь, — все лучшее детям. А ты вроде мачехи.
— Я — вроде мачехи?..
Обвинение было так несправедливо и жестоко, что Тося даже не сразу оскорбилась; в растерянности она ждала объяснений.
Огонь в печке догорел. Алмазов щепкой разворошил угольки и подбросил стружек, опять запылало. Потом он завернул остатки еды в газету и положил в сумку. Потом закурил. Как видно, он не собирался давать объяснения.
Тося возмутилась.
— Говорить тебе нечего, — сказала она. — Просто кидаешься со зла. Дай бог, чтобы у других так болело сердце за детей, как у меня болит. Может, если бы не дети…
Она не договорила, задумалась…
— Ну? — спросил Алмазов. — Если бы не дети, то что?
— Может, и не стала бы жить с тобой, — сказала она. — Зачем мне?.. За всю работу мою, за терпение, за то, что только о тебе думаю…
— Вот именно, поменьше обо мне думай, — сказал Алмазов. — Ты думай о детях. Я и без твоей думы проживу.
Шаги за дверью. Он замолчал.
— Во всяком случае, тут для разговора не место, — сказал он погодя. Сейчас ребята придут с обеда. И каждую минуту кто угодно может наскочить.
Тося встала и молча направилась к двери. Ему стало жаль ее. Захотелось сказать вслед что-нибудь ласковое, например: «Спасибо, что молока принесла». Но он не сказал. Ничего тут не исправишь никакими словами…
То ли устал Коростелев, то ли плохая погода действовала на нервы малейшая неувязка стала вызывать у него чувство горечи и обиды.
«Хлопотливое дело — хозяйственное руководство», — стал подумывать он все чаще.
Как нарочно, повалили валом не неувязки, а крупные неприятности. Первой неприятностью были дожди. Вторую нанес председатель колхоза имени Чкалова.
В один прекрасный день чкаловские колхозники не вышли на завод работать. В чем дело? Оказывается, чкаловцам больше не нужно кирпича на этот сезон, а с весны у них свой завод пойдет.
Коростелев не поленился — поехал в колхоз.
— Так не поступают. Я поставлю вопрос в райкоме.
Чкаловский председатель (черт!) прижмурил глаз:
— А вы, товарищ Коростелев, знаете, что вам запрещено вербовать рабочую силу в колхозах? Подумайте сами, где взять рабочих, вы — директор.
«Насколько спокойнее было бы работать веттехником. Вот наш Толя, милая душа, райская у него жизнь — и на танцы в Дом культуры ходит, и пьесы для самодеятельности пишет, на все есть время. Я тут почти все уже вспомнил и вполне мог бы веттехником… И тоже мог бы пьесу написать. А директорское место пусть займет более опытный и хладнокровный товарищ».
Пятнадцатого октября выкинула рекордистка Мушка.
Она должна была телиться пятый раз. Первые отелы проходили благополучно. Веттехник Толя, милая душа, пришел бледный и сказал, что беда произошла, по-видимому, оттого, что Мушке давали большие порции силоса.
— Кто разрешил ей силос? — спросил Коростелев, прерывая Толю.
— Рацион подписан Бекишевым, — сказал бледный Толя.
— А ну позови его.
Бекишев замещал Иконникова, уехавшего в командировку.
— Бекишев, Бекишев! — сказал Коростелев. — Как же это? Элементарная вещь: за две недели до отела корове воздерживаются давать силос.
— Моя вина, — сказал Бекишев. Скулы его нервно двигались.
— Ээх-ма! — вздохнул Коростелев.
Бекишева нельзя винить, он не по халатности — по неопытности. Первый раз составлял человек рацион на такое большое стадо — запутался…
И что бы ни сказать сейчас Бекишеву, как ни обругать его, какое ни наложить взыскание — ничто не будет сильнее того, что чувствует сейчас Бекишев, что он говорит себе сам… Вон — ходит взад-вперед, упер подбородок в грудь, лицо как после болезни… Да, дорогой товарищ, все это так, а теленок-то погиб, что называется, ни за понюх табаку…
Нет, в ветеринарах спокойнее!
Придя домой и стаскивая сапоги, Коростелев от душевного расстройства так кряхтел и стонал, что Настасья Петровна сказала ему:
— О, да перестань. Сколько тебе лет?
Стук в окошко. С почты пришли: идите на переговорную, вам будут звонить из области. Опять натянул мокрые сапоги, проклял все, пошел.
Голос Данилова:
— Товарищ Коростелев, почему не рапортуете об окончании зяблевой пахоты?
— Потому что я ее не кончил, — ответил Коростелев.
— Почему не кончили?
— Потому что дожди не давали пахать.
— Зашились, значит?
— Да, зашился!
Ну, и выговор, и настойчивый вопрос: «Когда же кончите?..»
«В ветеринары, в ветеринары!» — думал Коростелев, возвращаясь домой.
Город крепко спал в эту темную, ветреную ночь. Редко где светилось окошко. Нужно было знать эти улицы так, как знал Коростелев, чтобы пройти по ним в такую темень и грязь. Но Коростелев шел быстро, не думая, куда поставить ногу, — ему наизусть были известны все мостки и выбоины.
Он обогнал рослого человека, медленно шедшего с палкой по узким мосткам. Присмотревшись, узнал Горельченко. Поздоровались.
— Ты откуда? — спросил Горельченко.
Коростелев сказал.
— Очень он тебе бока намял?
— Куда больше.
— Ну, расскажи подробно, как он тебе мял бока.
Коростелев рассказал подробно.
— Он абсолютно прав, — сказал Горельченко. — Бабье лето было первый сорт, мог управиться до дождей. Пока не научишься руководить как следует, много тебе предстоит таких переживаний.
— Хватит переживаний! — сказал Коростелев. — По горло сыт переживаниями, сдам годовой отчет, и отпускайте в ветеринары. Не хочу руководить.
Горельченко повернул к нему большое, смутно белеющее в темноте лицо.
— Ах, руководить не хочешь? А чего хочешь? Поллитра хочешь? Стихи сочинять? Птичка божия не знает ни заботы, ни труда? Скажи пожалуйста!