Горячий снег - Юрий Васильевич Бондарев
— Ты ему разреши, пожалуйста, закурить, Петя, — перебила жена, наблюдая за сыном с обеспокоенностью. — Он ведь курить стал, ты не знаешь?
— Значит, куришь, Виктор? — спросил Бессонов, неприятно удивленный внутренне, но пододвинул на тумбочке папиросы и спички соседа-генерала. — Вот тут возьми…
— Мне восемнадцать, отец. В училище все курили. Я не могу быть белой вороной.
— И пьешь, видимо? Уже попробовал? Ну, откровенно, ты ведь младший лейтенант, самостоятельный человек.
— Да, пробовал… Нет, не надо, у меня свои. «Пушки». Можно? Тебе ничего? — быстро сказал сын и, краснея, подул в папиросу; спичку зажег по-особенному, по-фронтовому, в ладонях, как научился, должно быть, у кого-то в училище. — Представляю, — заговорил он живо, чтобы скрыть смущение, — что было бы, если бы ты раньше узнал. Выпорол бы?
Сын курил неумело, выпуская дым вниз, под койку, точно курил в казарме училища, опасаясь появления дежурного командира. Бессонов и жена переглядывались молча.
— Нет, — глухо ответил Бессонов. — После того случая никогда. Ты разве считаешь меня… суровым отцом?
— А все-таки правильно тогда сделал, — сказал сын. — Надо было выпороть. Вот дурак был!
Он, смеясь, говорил это, вспомнив то, что теперь особенно мучило Бессонова, — причиненная когда-то сыну физическая боль.
— Милые мои мужчины… Теперь у меня двое взрослых мужчин! — тихонько воскликнула мать и сжала пальцами на одеяле кисть Бессонова. — Петя, происходит странное, будто без твоего участия. Виктор уезжает на Волховский, в неизвестную армию… Неужели ты не можешь ничего сделать, взять его к себе… в какую-нибудь свою дивизию? Хоть был бы на глазах. Ты понимаешь?
Он все понимал, больше, чем она, знал мотыльково-короткие судьбы командиров стрелковых взводов и рот. Он не раз думал об этом и жестом успокоения хотел погладить маленькую теплую руку жены, но сдержался в присутствии сына.
— Сейчас я, Оля, как видишь, генерал без войска, — сказал Бессонов, внимательно глядя на сына, но обращаясь при этом к жене. — Когда будет реально ясно положение, я отзову Виктора, если, конечно…
Сын не дал ему договорить, поперхнулся дымом, замотал головой отрицательно.
— Ну, нет уж, отец! Под крылышко к папе-генералу? Нет уж! И не заводи об этом разговор, мать! Может, еще в адъютанты к отцу? Ордена начнет давать?
— В адъютанты я тебя не назначу, а роту дам, — сказал Бессонов. — А насчет орденов — без заслуг давать не буду. Хотя знаю, что получают их по-разному.
— Нет уж! В училище ребята только и спрашивали, с такими, знаешь, улыбочками: «Ну, теперь к папе?» Не хочу, отец! Какая разница, где ротой командовать? Да у меня назначение в кармане. Мы четверо из училища туда — вместе хотим. Вместе учились, вместе и в атаки будем ходить! А если уж что — судьба! Двух судеб не бывает, отец! — повторил он чьи-то, видимо, слышанные им слова. — Честное слово, мать, не бывает!
Бессонов лишь шевельнул пальцами под ставшей влажной ладонью жены, она тоже молчала. То, что сыну казалось сейчас ясным, простым, то, что так возбуждало его ожиданием новой самостоятельной жизни, боевого товарищества, решительных и, конечно, победных атак, Бессонову рисовалось в несколько ином свете. Он хорошо знал, что такое поле боя, как некрасива бывает порой смерть на войне.
Но он не имел права говорить сыну все, опытно и приземленно разрушать в нем наивную иллюзию молодости. Да тот сейчас и не воспринял бы ничего. Виктор явственно чувствовал одно: как пленительно похрустывало в кармане новой его гимнастерки предписание о выезде на фронт. Да, сама война была вправе внести реальные поправки.
— Судьба, — повторил Бессонов. — Ты говоришь, Виктор, судьба. Но судьба на войне все-таки не индейка. А это, как тебе ни покажется странным, каждый день ежеминутно… преодоление самого себя. Нечеловеческое преодоление, если хочешь знать. Однако не в этом дело…
— Да, не в этом дело, не будем лезть в дебри философии! — беспечно согласился сын и спросил, указывая на забинтованную под одеялом ногу отца: — А ты как, ничего теперь? Скоро отсюда? Представляю, какая скучища лежать здесь! Сочувствую, отец! Не болит?.. О, ч-черт, время!.. Меня ребята ждут. Мне пора на вокзал! — и взглянул на часы; по этому его движению можно было понять, что он еще не представляет, что такое боль, не может даже представить саму возможность боли.
— Надеюсь, выберусь отсюда, — сказал Бессонов. — А ты вот что: матери пиши. Хоть раз в месяц.
— Четыре раза в месяц, даю слово! — Виктор встал, почти счастливый при мысли, что скоро наконец сядет в вагон со своими училищными друзьями.
— Нет, два раза, Витя, — поправила мать. — И больше не надо. Я буду хоть знать…
— Обещаю, мама, обещаю. Пора, поедем!
И было еще — запомнившееся.
Перед уходом сын постоял, улыбаясь, в нерешительности, не зная, поцеловать ли отца (в семье не было это принято). И не решился, не поцеловал, а по-взрослому протянул руку.
— До свидания, отец!
Однако Бессонов, стиснув хрупкую кисть сына, притянул его и, подставив худую, выбритую, как всегда, щеку, хмурясь, сказал:
— Ладно. Не знаю, когда еще увидимся, — война, сын. — Он впервые за весь разговор назвал его «сын», но не с той интонацией, какую вкладывал Виктор в слово «отец».
Виктор неловко ткнулся губами в край его рта, и Бессонов поцеловал его в горячую щеку, ощутив сладковатый запах чистого мальчишеского пота от его гимнастерки. Сказал:
— Поезжай! Только помни: стариками осколки и пули брезгуют. Они таких, как ты, ищут… А надумаешь — пиши, роту тебе найду. Ну, ни пуха тебе, ни пера, младший лейтенант!
— Кажется, говорят, «к черту», отец?.. Выздоравливай. Я после первого боя напишу!
Он засмеялся, провел рукой по ремню портупеи, расправил складки аккуратной комсоставской гимнастерки и, с удовольствием оправив сияющую желтой кожей кобуру