Алексей Чупров - Тройная медь
—Это обдумать надо,— сказал Федор.
—Спасибо и на том. Всё. Общий перекур. Персональный привет.— Бабурин расслабленно вскинул руку и пошел между станками к стеклянной будке мастеров.
Одна стена будки была оклеена плакатными портретами киноактеров. Какими же счастливыми людьми казались они сейчас Василию Гавриловичу! Он чувствовал приближение перемен, и перемены эти были пугающими.
Стоило Василию Гавриловичу связать воедино призывные статьи в газетах о бригадном подряде, все, что говорилось об этом на собраниях, все толки и кривотолки, то выходило, если бригадный подряд укоренится на заводе, мастер в цехе, во всяком случае, такой мастер, каким он понимал себя, станет в конце концов фигурой лишней. Нужны будут не погонялы и надсмотрщики, а грамотные технологи, специалисты, чтобы консультировать бригаду; ему же образование было получать поздно...
И Василий Гаврилович с недавних пор переживал, словно уже происшедшее, то, как постепенно, за какой-то год-два, его фактическая власть на участке, возможность по своему усмотрению распоряжаться фондом заработной платы будет сперва урезана, а потом и вовсе перейдет либо к бригадиру, либо к совету бригады... или, черт знает, как там это еще окрестят... К тому времени до пенсии ему останется трубить несколько лет и, куда денешься, придется стать к станку... И после смены будет он стоять в очереди за пропуском у будки табельщицы и переодеваться в общей бытовке, а главное, некем ему будет распоряжаться кроме самого себя. Более того, он сам попадет в зависимость от тех, кем вчера командовал, начнут они ему выводить то, что именуется коэффициентом трудового участия. Это ему-то, кто в третий механический цех вложил душу, за нее отметки будут ставить сопливые приезжие мальчишки, баламуты, для которых нет ничего святого, которые нынче — здесь, завтра — там. Не жирно ли для них — его душа?! А уж Полынов в мутной водичке перемен дойдет до кондиции, станет посматривать сверху вниз, начальственно покрикивать... Как же, видали во множестве таких...
И что же надо было людям?! Ведь, работая на полную катушку, можно было заработать столько, что живи и радуйся. Да если сравнивать нынешнюю жизнь с послевоенной, которую он прекрасно помнил, то и сравнивать было нельзя.
Ехал ли он воскресным летним вечером с дачи по шоссе — к Москве катили и катили сплошным потоком легковые машины: народ возвращался с отдыха; хотел ли он купить цветной телевизор получше или новую мебель в свою однокомнатную квартиру — надо было искать, доставать, переплачивать... Эта замечательная покупательная способность прорезалась буквально у всех... Да просто поднимался ли он по эскалатору в метро, рассеянно поглядывая на нарядно и модно одетых людей, он всегда подсознательно сравнивал вид этого эскалатора с эскалатором времен своего детства и юности, когда навстречу друг другу катили вверх и вниз два черно-серых потока и многие были в ватниках... И так во всем, кого ни копни, почти у каждого — достаток. Надо было только умело и не щадя сил наживать его, с удовольствием им пользоваться и давать жить окружающим... Ведь чем лучше жил каждый, тем прочнее становилось государство. Так зачем было что-то переиначивать?
Эти попытки коренных перемен на производстве шли, казалось ему, от неумения требовать от людей самого простого — дисциплины и порядка. Сколько всяческих начинаний и перестроек видел он за годы работы на заводе и убедился, что в конце концов все решали люди, а существо человека не перелицевать по приказу или даже самыми щедрыми посулами. Будут соглашаться, говорить, что положено говорить, а все сведут к тому, чтобы как можно быстрее и легче получить кусок побольше и послаще. Уж кто-кто, а он изучил человеческую натуру... Так пусть нынешние перемены не наступают подольше, пусть растянутся на годы, хотя бы здесь, в цехе...
Машинально подняв ветошь, которую бросил Чекулаев, Федор тяжело опустился на стул, сухо под ним хрустнувший, и принялся тереть ветошью палец за пальцем... До обеда сделано девять заготовок, почти что норма. Неплохо-
Странным казалось, что Бабурин к нему так расположен. Сочувствует по доброте душевной? Не похоже на него. На той еще неделе чуть не в истерику впадал из-за новых заготовок, доказывая, что от них брака будет больше... Или это от радости, что премию за самодеятельность, истраченную на лодку, решено вернуть молодежи цеха из общественных фондов, а не из его и его приятелей карманов. Что говорить, мудрецы; всегда найдут, как вывернуться... Или желает заранее наладить отношения с будущим бригадиром? А может, это его очередная шутка? Он шутить-то ой мастак… Что ж, пусть смеется. Если окончательно решили организовать такую бригаду, а его — бригадиром, он согласен. Он потрудится от души, подберет ребят, и они на свободе бригадного подряда, без всяких особых условий врежут так, что Василию Гавриловичу и многим прочим придется помолчать...
Судорожно мигнув, погасли под крышей несколько рядов люминесцентных ламп; сизый сумрак тяжело повис на солнечном луче. Из открытых где-то дверей с улицы прошелся понизу сырой ветер, и с ним в пропахшем окалиной и перегоревшим маслом цехе почувствовалось первое дыхание весны. И тишина, сделавшая мгновения протяженней, заставила ощутить усталость и потянула в сон...
И сразу в памяти возникла Алена. Вот стоит она у окна, и угасающий свет зимней зари обвел ее профиль тонкой светлой линией, гладкая ее прическа стянута в пушистый хвост, перехваченный у затылка серебристым шнурком от конфетной коробки. И так хочется сказать ей что-то ласковое, сердечное, да язык словно колом... Да и как скажешь, что люди моментами перестают существовать для него и то, что чувствует он к ней, становится в его сознании сутью жизни. Только она да она — Алена... И что люди! Порой она настолько заполняла все существо его, что он терялся: где же он сам? Где?! Именно в такие минуты ему казалось, она его не вспоминает, не должна думать о нем) так сам для себя незначителен он был в сравнении со своим чувством к ней.
Федор поднял глаза на большие цеховые часы над плакатом: «БЕРЕГИ КАЖДУЮ РАБОЧУЮ МИНУТУ». Секундная стрелка бежала по кругу без запинки, и эта поспешность красной линии, означающая уходящую куда-то жизнь, вызывала в нем тревогу и желание что-то делать, действовать...
Глава четвертая
1Всеволод Александрович заставлял себя думать, что смирился с судьбой.
Чему, в сущности, было противиться?
Пришла пора, дочь стала взрослой, встретила человека, с которым хочет связать свою жизнь. Все естественно. И какое имеет значение, что тот, кого она полюбила, ему видится чуждым дочери? В конце концов решать, кто по сердцу, ее право.
Несколько лет назад в одном из своих рассказов Всеволод Александрович отчасти выдумал, а отчасти взял из собственной судьбы — из первых месяцев знакомства с Ириной и с ее матерью, урожденной Юсуповой, много пережившей женщиной, к месту и не к месту на склоне лет поминавшей свое происхождение,— подобную ситуацию и, конечно же, был на стороне влюбленных. Чтобы оставаться верным самому себе, он отстаивал, даже с излишней горячностью, это право дочери и перед теткой и перед Ириной, которые, видно, сговорясь, твердили в один голос, что парню нужна женитьба на Алене для прописки в столице и что для нее это через год-другой обернется горькими слезами.
Однако в глубине души с того самого вечера, когда дочь впервые привела своего Полынова, он, будто человек, которого постигло несчастье, то убеждал себя, что ничего страшного не произошло, и верил в это, то видел все в мрачном свете и надеялся на одно: что замужество Алены — дело отдаленного будущего и даже может вовсе не случиться.
По его рассуждению в подобные черные минуты, дочь должна была понимать сама обстоятельства, пренебрежение которыми означало пренебрежение близкими людьми.
Хотя бы характер тетки! С приходом Федора жизнь в квартире может стать адом, а ведь ему, ее отцу, здесь не просто жить — есть, пить, спать, читать, смотреть телевизор — ему здесь работать! Делать такое дело, где все связано с настроением... Неужели трудно понять?! И он, отдавший ей лучшие годы жизни, имеет же право сейчас, когда она выросла, спокойно сидеть за письменным столом и работать... Работать! Потому что время подпирает, и кто знает, как скоро аукнется блокадное детство, и сколько ему осталось...
Но сказать ей всего этого он не мог, сознавая, что любые доводы бессильны и даже «лучшие годы» не в счет... И он молчал, стараясь поменьше видеться с дочерью, и оттого остро чувствовал, как отчуждается она от него и как под давлением этого чувства он каждый день мысленно невольно прощается и прощается с ней, со своей девочкой...
Но чем дальше в душе Ивлева дочь от него отходила, тем пронзительнее и нежнее любил он ее...