Виктор Баныкин - Андрей Снежков учится жить.
— Садитесь, Авдей Никанорыч, с нами завтракать, — сказал он, когда тот разделся.
Мастера усадили за стол, и Катерина, особенно любившая принимать гостей, поставила перед ним тарелку с разными угощениями: тут были и пирог с осетриной, и румяные ватрушки с творогом, и сдобные плюшки.
— Напрасно беспокоитесь, — Хохлов расправил большим пальцем густые усы. — Я ведь позавтракал.
— И пироги кушали?
— Нет, пирогов не было. Блины и картошка жареная со свининой... Насчет картошки я особенный любитель.
— А теперь пирога нашего попробуйте, — настаивала Катерина. — Только из печки. Ну, прямо живой — дышит! Кушайте на здоровье.
Взяв большой кусок горячего пирога с глянцевитой масляной корочкой, Хохлов сказал:
— Уговорили. Выходит, блинам и картошке потесниться придется и нового жильца на уплотнение пустить!
— А ты ешь себе, Авдей Никанорыч, не сумневайся, — успокоил гостя хозяин. — В животе для такого кусочка всегда место найдется.
Катерина схватила со стола полведерный самовар и унесла его подогревать.
— Поживаешь как, Авдей Никанорыч, здоровьице как? — спросил Дмитрий Потапыч гостя, наливая в блюдце чай. — Давненько тебя не видел.
— Мое здоровье от бурения зависит. Есть меры проходки — значит, и на сердце поспокойнее, — Хохлов вытер масленые губы, посмотрел на Павла. — А с бурением у меня сейчас вроде как ничего... Трудностей всяких, само собой, не оберешься. Тяжелая тут местность для нашего брата-бурильщика. Горы, овраги, дорог никаких. А зимой и подавно. Куда как трудно зимой! — Мастер вздохнул, наморщил лоб. Но прошла секунда-другая, и в глазах у него сверкнул упрямый огонек. — Да, скажу вам, мне даже по душе эти места. Люблю, когда мозгами надо шевелить, расторопность проявлять. Природа свои капризы выставляет, а ты ей все наперекор да наперекор, да все по-своему делаешь!
Появилась Катерина. Она поставила пыхающий самовар на прежнее место, налила всем чаю и отошла к подтопку.
— Иной раз эдак думаешь, — после некоторого молчания проговорил Хохлов, водя пальцем по клеенке, — я, скажем, тридцать лет жизни бурению отдал, а другой человек про мою профессию толком ничего не знает. И обидно сделается. Как же это так? Я дня не проживу без своей работы, а он о ней и понятия не имеет.
Мастер насупил лохматые брови, отпил из стакана.
— В девятьсот одиннадцатом в Баку начинал, — не спеша продолжал он. — Тогда на дно в скважину или, по-нашему, на забой, долото опускалось на железных прутьях или на канате. Долото падало на забой и врезалось в породу. Потом его опять немного приподнимали вверх и опять опускали. А самые первые скважины вручную бурили — при помощи ворота и коромысла. А уж когда я попал в Баку, стали паровой машиной приводить в движение коромысло. В то время глубина скважины была не больше двухсот метров. Целый год уходил на бурение такой скважины. А породу из скважины вынимали желонками. Ведрами, по-другому говоря... Слабых да больных на промысел не брали. Потому как тяжело. А мне тогда все нипочем было! Раз мастер — лютой человек — кулачищем в лицо со всего размаха ударил. Другие от такого благословения к стене отлетали, а я на ногах устоял. Кровь лишь из носа потекла. Посмотрел мастер на меня выпученными глазищами да как заорет: «Сволочь деревенская!». Ну, думаю, сейчас еще обласкает. А его как не было на буровой. До конца вахты не появлялся. А потом уж меня больше не трогал. Ребята все смеялись: «Мастер о твою внешность кулак расшиб...» Помню, даже обратно на родину вернуться как-то хотел. Я ведь тоже волгарь. В Симбирской губернии, в деревне Бураловке отец хлебопашеством занимался. Да тоже не жизнь была, а маята одна. Из года в год неурожаи, а семья в восемь душ. Так, значит, и не собрался на родину.
Авдей Никанорыч посмотрел на притихших мальчишек и продолжал:
— Оглянешься этак на прошлое, и самому удивительно сделается, до чего это мы теперь совсем другими стали! — Он взял Павла за руку. — Ты верно как-то сказал — завод. Так оно и есть. В наше время буровую по-другому и не назовешь... Длинные теперь стали руки у бурильщиков. Лежит в земле нефть на глубине, скажем, в две тысячи метров, а мы и до нее добираемся.
Катерина, по-прежнему стоявшая у подтопка, вдруг негромко сказала:
— Матушка моя, и надо ж!
Все посмотрели на Катерину, и она, смутившись, покраснела.
Авдей Никанорыч погладил по голове Алешу.
— Кем, глазастый, будешь, когда большой вырастешь? — спросил он мальчика. — Бурильщиком, как дядя Паша?
— Нет, — сказал Алеша, — я капитаном хочу. На самом большущем пароходе.
— Тоже дело, — похвалил мастер. И, наклонившись к мальчику и хитровато подмигнув, он полушепотом спросил: — Капитаном-то когда будешь, нас с дедушкой хоть разок бесплатно прокатишь, а?
Алеша отвернулся, прикрыл рукой лицо.
Егор, уже давно проявлявший беспокойство и все что-то порывавшийся сказать, наконец сбивчиво проговорил:
— Скажите... сколько надо работать, чтобы таким быть, как вы?
Мастер внимательно посмотрел на мальчишку.
— В каком это смысле — как я?
— Ну, чтобы... — Егор отбросил с широкого лба спутанные волосы и смело глянул в глаза Хохлову. — Чтобы мастером быть?
— Ни много ни мало, а уж четырнадцать лет мастером работаю, — задумчиво сказал Авдей Никанорыч. — Ну, а ежели бы раньше... раньше до бурильщика дотянул бы — и крышка. Все! А вот в настоящее время, если с головой да старание есть, легко можно все тонкости бурения постигнуть и мастером стать. Я ведь, скажу тебе, лишь в двадцать седьмом году грамоте научился. А теперь... Техника, она, милок, крупно шагает. За ней только успевай! А отстал — значит, в хвосте будешь плестись и пользы от тебя, как от гроша ломаного...
— Да-а, — протянул Дмитрий Потапыч, обращаясь к Хохлову. — Все бы ничего... и заработки у вас большие, только работа вот, того... грязная больно. И беспокойная. И для себя беспокойно и для других. Что с Яблоновым-то делаете, а?
Старик крякнул, встал и, ни на кого не глядя, зашагал в чулан.
IV
Прошел еще месяц. У Павла стало находиться время и для отдыха. То он пойдет в клуб на кинокартину, то на танцы, то на вечер самодеятельности.
Некрасивый, молчаливый, Павел выделялся своей опрятностью, вежливым обращением. Девушки танцевали с ним охотно.
На танцах Павел и познакомился с молоденькой восемнадцатилетней девушкой Машей. Она работала в конторе промысла счетоводом. Это была, не в пример Павлу, живая, веселая девушка с длинными, темными косами.
Когда поздними вечерами Павел провожал Машу до дому, она всегда без умолку болтала. Павел внимательно слушал ее, улыбался и молчал.
Маша удивлялась молчаливости Павла и пыталась заставить его о чем-нибудь рассказывать — о детстве, о службе в армии.
— Служба, она и есть служба. Чего о ней можно еще сказать? — натужно выговаривал Павел. — В шесть часов подъем, физзарядка, завтрак, а потом идем на заправку машин и тренировку...
Говорил Павел неинтересно, односложно, и Маша перестала мучить его своими расспросами, а чтобы не было скучно дорогой, рассказывала что-нибудь сама.
У девушки рано умерли родители, и она воспитывалась в детском доме большого степного города. Проучившись десять лет, она поступила работать в трест «Востокнефть» ученицей машинистки. Машинистка, пожилая, молодящаяся особа, была злой и нервной женщиной. Она не учила Машу работе на машинке, а заставляла ее только резать бумагу, менять изношенную ленту на новую, разносить по кабинетам напечатанный материал да по два раза в день бегать в «Гастроном» за булками и чайной колбасой.
Так продолжалось около года. Наконец Маше все это надоело, и она поступила на курсы счетоводов при тресте.
Когда Маша окончила курсы, ей предложили два промысла: Сызрань и Яблоновый овраг в Жигулях. Она выбрала последний. Девушке показалось в названии этого промысла что-то романтическое. Маша собиралась в Яблоновый овраг словно в далекую Сибирь, в затерявшийся в тайге поселок.
Приехала она сюда в мае и сразу была очарована и Волгой, и Жигулями, и тихой деревенской жизнью.
Отрадное лежало в широком устье долины, с трех сторон защищенное от ветров горами.
С тех пор как в соседнем Яблоновом овраге открылся нефтепромысел, Отрадное начало преображаться. Появились бараки, пекарня, столовая для рабочих и служащих, большое двухэтажное деревянное здание конторы.
Но все же это была деревня, окруженная лесистыми горами, на берегу широкой привольной реки. Ночи здесь стояли глухие, без единого шороха и звука, только изредка в горах ухал филин, и эхо далеко разносило его стон, потом снова наступала такая тишина, что если долго прислушиваться к ней, то начинало звенеть в ушах.
* * *Была вьюжная ночь, густо падал снег. Ветер с Волги метался по деревне, сырыми хлопьями осыпая с головы до ног выходивших из клуба.
Павел поднял беличий воротник Машиной шубки, крепко прижал к себе руку девушки, и они пошли по безлюдной улице в конец Отрадного, где Маша снимала комнату у одинокой вдовы.