Матвей Тевелев - «Свет ты наш, Верховина…»
Вечер был дождливый, по-осеннему сумрачный. Я примостился на откидном сиденье и видел только ноги прохожих и влажный блеск тротуара, в котором тут и там уже отражались зажженные огни витрин. Всю дорогу ехали молча и, когда входили в небольшой кирпичный, окруженный садиком домик, тоже молчали.
Ярослав Марек ввел меня в довольно просторный кабинет с широкими, во всю стену, решетчатыми окнами, какие бывают в чешских домах. Здесь было много книг, много горшков со всевозможными растениями и царил тот уютный беспорядок, который заставляет человека чувствовать себя непринужденно, располагая к беседе, работе и отдыху.
Марек начал ходить взад и вперед по комнате, морща лоб и потирая руки. Я заметил, что руки у него были большие, натруженные и смуглые от загара, как у сельского рабочего.
— Отвратительно, — проговорил он вдруг. — Отвратительно слушать пошлую болтовню этого попа, считающего себя ученым… Да ведь фокус не в том, кем он сам себя считает, а в том, кем его считают! И верят ему, как и я верил раньше… А он поп, поп, боженькой пугает. Впрочем, черт с ним! И визиты к черту! Давайте-ка лучше сюда то, что вы там принесли.
Я подал ему гербарий, но гербарий он отложил в сторону, а взял мои тетради, исписанные от руки крупным, разборчивым почерком, и, усевшись в кресло, принялся читать, совсем позабыв про меня.
Читал он долго, по нескольку раз возвращался к отдельным страницам, но ни разу не взглянул в мою сторону.
Кто знает, сколько бы мне пришлось еще томиться в ожидании, если бы в дверях кабинета не появилась копна светлых волос и веселое личико пани Марековой.
— Ярослав, кофе! Пане Белинец, кофе!
Марек с неохотой оторвался от чтения, поблагодарил и сказал, что он сейчас кофе не хочет.
— Фи! — произнесла она с притворным раздражением и обратилась ко мне: — Разделите со мной компанию, пане Белинец.
Я замялся, но Марек сказал:
— Ступайте. Прошу без церемоний, вы своим присутствием даже мешаете мне читать.
— Вот видите, вот видите, — пропела хозяйка и, взяв меня за руку, потащила на кухню.
На небольшом столике у окна поблескивали фарфоровые чашки, шумел кофейник, лежали бутерброды, и мне стоило немалых усилий казаться равнодушным к ним.
Мы начали пить кофе, болтая о всякой всячине. И не пойму, чем я так скоро заслужил доверие пани Марек, но чуть не с первых слов она посвятила меня в свои семейные огорчения:
— Если бы не я, пане Белинец, бог знает, чем бы все это кончилось… Они не терпят друг друга… Если бы вы только знали, как я от этого страдаю!
Хотя она и не назвала имен враждующих, но я понял, что речь идет о ее отце и муже.
— Конечно, — продолжала молодая женщина, — мой Ярослав умнее их всех, вместе взятых, но если бы он был чуточку терпимее и снисходительнее, ему уже давно предложили бы место профессора. Но в том-то и беда, что он непримирим и всегда говорит только то, что думает, а ведь в жизни нужно быть немножко дипломатом.
Она печально и как-то заискивающе улыбнулась, надеясь найти во мне своего сторонника.
Я промолчал и начал усиленно размешивать ложечкой давно растворившийся сахар.
— А ведь все началось с того, — вздохнула пани Марекова, — что Ярослав занялся гибридизацией, и у нас в саду выросли совершенно небывалые плоды, прекрасно выдержавшие суровые зимы. Боже мой, сколько у нас с Ярославом было радости! Мы днями просиживали возле деревьев, и Ярослав все твердил, что этот русский Мичурин — величайший ученый, выше Дарвина. К нам приезжали даже из Праги смотреть на плоды. Но мой отец сказал, что скрещивание противоестественно, что это противно природе и что занятия Ярослава недостойны человека, серьезно посвятившего себя науке. Тогда мой Ярослав назвал возражения отца поповством и еще какими-то другими словами.
Пани Марекова задумалась и снова вздохнула.
— Я раньше полагала, что люди враждуют только в политике или в жизни, но не в науке… Я не виню Ярослава, он бескорыстный, прямой человек, но таким людям трудно жить…
За разговором и кофе мы не заметили, как пролетело время и как на кухню, держа в руках мои тетради, вошел Ярослав Марек.
Он остановился, поглядел на меня долгим, несколько удивленным взглядом и спросил:
— На каком вы курсе, пане Белинец?
— Перешел на второй, — ответил я, поднимаясь с табурета.
— Сидите, — строго приказал Марек и заходил взад и вперед по кухне. — Что ж, — произнес он, остановившись снова возле меня, — рад знакомству с вами. То, что я прочитал уже сейчас в отрывочных и пока бессистемных записках, могло бы сделать честь не только студенту второго курса, а и многим из нас, отдавшим себя науке. Это не комплимент, пане Белинец, а твердое мое убеждение. Вы смело вошли в область горного земледелия, к сожалению мало изученную. А знаете, что самое интересное в ваших записях? Травы! У трав великое будущее. Да вы и сами это чувствуете, потому что много уделяете им внимания. У вас чутье ученого. Травы — это плодородие почвы, это конец первобытному хлебопашеству.
Марек, пододвинув себе стул и усевшись, неожиданно спросил:
— Слышали что-нибудь о Сибири?
Я ответил, что представления мои о Сибири весьма смутные и что край этот, должно быть, очень суров.
— Суров, без сомнения, — кивнул Марек, — я там четыре года прожил, когда попал в плен. И если бы не эта Сибирь, ходить бы мне теперь в невеждах под крылышком профессора Шиллингера. Так вот, в Сибири судьба меня свела с железнодорожным кассиром Корзуновым, садоводом-любителем, который надумал растить фруктовые сады в Сибири. Вы представляете, пане Белинец, что это значит? Нет? Это все равно, что под моим окном вырастить финиковую пальму. Фантазия! А ведь железнодорожный кассир своего добился, — я сам ел яблоки из его сада!.. Конечно, труд этот был нелегким, и Корзунов мне сказал, что помог ему советами какой-то садовод Мичурин, с которым он состоял в переписке. Разумеется, это для меня он был «какой-то» Мичурин, но для Корзунова он являлся величайшим авторитетом. И когда Корзунов прочитал мне письма этого садовода из Тамбовской губернии и несколько его брошюр, я понял, что такие люди, как тамбовский садовод, рождаются раз в столетие. Вот и вы ничего не слыхали о нем?
— Нет, не слыхал, — признался я.
Марек задумался и через некоторое время сказал:
— Мы преступно мало знаем о русских. О каком-нибудь немецком или английском ничтожестве у нас издают фолианты на меловой бумаге, с портретами прабабушек, но о тех, кто своим трудом доказал, что люди могут творить природу, диктовать ей свою волю, у нас о них молчат! А представьте себе, пане Белинец, что значит диктовать свою волю природе, преобразить ее! Как это великолепно, а главное, ведь достижимо! И русские, особенно в наше время, доказывают это на каждом шагу. Великий, щедрый и бескорыстный народ! Человечество многим обязано ему и будет обязано еще очень и очень многим…
Чем больше говорил Марек об ученых России, тем неотступней я думал о своем крае — маленькой, насильственно оторванной, но кровной частице великой страны, — и на душе становилось отраднее от сознания, что я могу назвать народ, давший миру так много замечательного, моим народом.
Я ушел от Марека поздно. Шел, не замечая ни дождя, ни промозглой сырости осенней ночи.
14
После этого вечера я стал частым гостем в доме Мареков. Меня влекло туда не только радушие хозяев, но главным образом содержательные беседы и книги, каких я не мог раздобыть в институтской библиотеке. Ярослав Марек подбирал мне их заранее по какой-то ему только одному известной системе, и они всегда лежали стопочкой, ожидая меня, на одном и том же месте.
Бывало переступишь порог дома и начинаешь вытирать ноги, а уже из комнаты слышен голос Марека:
— Это вы, пане Белинец? Смотрите, что я раздобыл!
Он появлялся в прихожей, тряся над головой то книгой, то брошюрой, то журналом.
— Ох, боже мой! Как вы копаетесь, пане Белинец! Скорее раздевайтесь, садитесь и читайте…
Он вводил меня в свой кабинет и только тут протягивал мне книгу. Вильямс, Докучаев, Мичурин — имена этих русских витязей науки, как называл их Марек, прозвучали для меня не в институте, а здесь, в этом доме.
У меня было тут свое место в кабинете хозяина — у столика, на котором горела лампа под абажуром и всегда лежала стопка бумаги и остро отточенные карандаши. Я садился и читал. Ярослав Марек на цыпочках отходил к своему столу и принимался за работу. Но проходила минута, и он нетерпеливо оборачивался в мою сторону.
— Ну, теперь вы понимаете, что такое истинная наука?
Я еще ничего не понимал. За прошедшую минуту я едва успевал прочесть половину первой страницы, а Марек уже вскакивал с места.
— Когда вам объясняют, что плохое плохо, — говорил он с жаром, — это еще не наука, но когда вас учат, как преодолеть плохое, как побороть зло, когда труд ученого вселяет в вас бодрость и веру и появляется потребность засучить рукава и работать, немедленно снимите шляпу, пане Белинец, потому что перед вами наука истинная… — И вдруг, переходя на шепот: — Ну, ну, простите, не буду мешать.