Борис Лавренёв - Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
Завоняла передо мной блевотная линия в минских болотищах.
«Туда?.. От Марины?.. Нет!»
Написал на бумажонке с другой стороны: «Срок отпуска еще три недели. Плохим здоровьем остаюсь до полного использования», — и послал дворника на телеграф.
Вечером пришла Марина. Показал ей телеграмму. Дрогнула, и с губ краска сбежала.
— Едешь?
— Нет!.. Послал телеграмму! У меня еще три недели. Не могут раньше срока!
Сидела Марина, жалобно смотря в окно на море.
Утром пришел ответ:
«Выехать немедленно. Неявке отдача под суд неисполнение приказа. Евпатории получен рапорт неблаговидных поступках, которому дадите объяснения полку».
Так!.. Понятно! Господа офицеры постарались.
Делать было нечего — пришлось мне укладывать пожитки.
Трепетно и больно ждал Марину.
И решение у меня было ясное, отвердевшее сталью, отяжелевшее гранитом.
Марина прибежала взволнованная, запыхавшаяся.
— Ну как?.. Позволили?
— Читай.
Свела брови.
— Да… Заклевали ясна сокола черны вороны… Паршивцы!
Взял я ее за трепетавшие пальцы.
— Марина!.. Морская! Любовь!
— Что, сокол!
— Нужно ехать. Скажу прямо и просто. Хочешь ждать? Войне скоро конец! И тогда хочешь стать моей, жить со мной, учиться… любить?
И был голос Марины, как струна, в этот час.
Прост и крепок был голос, как море, как ветер.
— Да!.. Хочу!.. Буду ждать. Никого еще так не любила. Это как огонь!
Поезд уходил в семь вечера. Нужно было собираться.
— Плакать не нужно, сокол! Дай я помогу тебе сложиться.
Дворник побежал за извозчиком.
— Марина!.. Вот возьми, родная, тут двести рублей. С фронта пришлю еще!
Она вскочила.
— С ума ты сошел?
— Брось глупости! Ты мне жена теперь, самая близкая. Не могу же я оставить тебя на произвол судьбы.
— Не нужно!.. Пока вернешься — мне наши будут помогать. Проживу! Будем жить вместе — буду у тебя брать.
— Ну, книг себе купишь!
— Не нужно!.. Лучше просто пришли книг из Москвы. А денег не возьму.
— Марина!
— Не смей!.. Ударю!
Приехал извозчик. Потащили чемоданы. По дороге на вокзал метнулась в глаза вывеска ювелира.
— Стой!
— Что такое?
В затхлом чуланчике взял я обручальные кольца и надел одно на палец Марине.
На вокзал приехали к самому отходу. Только успел вскочить в вагон.
Повернулся… и лебединым крылом мне вдогонку взлетела над асфальтом перрона рука Марины с платком.
13Вот и все.
Дописал я вчера до этого места, а тут пришел ко мне приятель один.
Вместе с ним мы Уфу брали у Колчака. Брюнет, выпить любит и литературу обожает.
Увидел листки на столе.
— Рассказ пишешь?.. Прочти!
Стал я читать. Дочитал до колец, а он и говорит:
— Дальше можешь не читать! Дальше я, брат, все знаю!
— Что ж ты знаешь?
— Обыкновенная история!.. Все мы сволочи одинаковые! Уехал на фронт, со скуки с сестрой спутался, от сестрита лечился… а про девушку и забыл. А письма, я в отсутствием бумаги на фронте, в дело пускал, пока приходить перестали.
— Эх!.. Не поймет человечья душа человечьей души! Всякие казусы бывают. Обыкновенно так бы оно и кончилось…. А вышло у меня не так. Но только от твоих слов теперь мне писать уже расхотелось.
— Ну нет! Не смеешь! Для меня напиши!
Что ж, так и быть, напишу.
Приходили на фронт письма от Марины каждую неделю, бодрые, крепкие, морем и солью овеянные письма.
И я писал. Яростно, жадно. Ночами в вонючих блиндажах, где пахло гноем и экскрементами, при свечном огарке, я лил на бумагу солнечный мед, которым полно было сердце.
Полгода так прошло, и ни с какими сестрами я не путался.
А в начале февраля, в разведке, прострелил мне очкастый ландштурмист, — прежде чем я его шашкой перекрестил, — левую руку в локте.
И уехал я в Москву, как раз на февральскую революцию.
Сознаюсь — тут завертелся. Жандармов разоружал, заспанных бородачей из казарм Покровских ночью вытаскивал революцию делать, потом в десять комитетов избрался сразу и хоть писал Марине, но в Крым собрался лишь в конце апреля.
Но только в Харькове входит в вагон конвой с офицером каким-то.
Начинают документы проверять.
— Ах, это вы будете Лавренев?
— Я!
— Я вас арестую!
— Что такое?..
— У коменданта узнаете.
Привели меня к коменданту. Генерал дубовый и пальцем дубовым перед носом качает.
— Нехорошо, молодой человек!
— Да что нехорошо?
— А вот телеграммка! — И сует мне в руки.
«Комендантам дорог, городов. Штаб Петроградского военного округа предлагает задержать выехавшего сведениям Крым поручика гренадерского Фанагорийского Лавренева, скрывшегося должности адъютанта генкварта округа с казенными суммами».
— Да я же не гренадер, а гусар! Тут ошибка. И в Петербурге я не был, и адъютантом генкварта не состоял, и не поручик. Вот мои документы! Дайте за мой счет телеграмму в Петербург!
Но генерал недаром дубовый был.
Как ни доказывал я свою невинность, как ни говорил, что, наверное, перепутали фамилию, как ни требовал выпустить, угрожая именем революции, но только увезли меня через три дня, проморив на гауптвахте, в арестантском вагоне в Питер.
А там ясно — извинились… Лаврентьев бежал.
И сколько раз предупреждал не путать меня с Лаврентьевыми. Фамилия моя единственная, а тут каждый раз писарь какой-нибудь норовит в документе прописать — Лаврентьев.
А на телеграфе наоборот вышло. Выпали две буквочки — и все!
Хотел обратно в Крым, — не тут-то было. Прикомандировали меня, как знающего английский язык, к какому-то полковнику Гопкинсу. Из Америки, черт, приехал посмотреть на русскую революцию. Но только недолго смотрел. Скоро Октябрь нагрянул, а после Октября стал я формировать конные партизанские части и выпросился на Украину.
Добрался до Екатеринослава, а тут немцы поперли за хлебом. Пришлось уходить. Но от Марины все еще письма были, и я ей писал по-прежнему.
И томились мы так, в невозможности встретиться.
Послал я ей денег и писал:
«Выезжай и добирайся до Москвы».
Но денег она не получила, а последнее письмо от нее пришло в Москву в июне.
«Очень беспокоюся, родной. Деньги твои на почте пропали. Выехать невозможно, а, говорят, с Россией скоро и письма ходить перестанут. Если б ты видел, что тут немцы и белые творят! Но у нас есть надежда. Матросы кой-какие, что попрятались, говорят — скоро красные придут. Жду тебя! Люблю крепко!»
А в июле бросили меня с кавалерийским полком на чехословаков.
Потом к Самаре, и все время жадно оглядывался я на Крым.
Весной девятнадцатого года, когда заняли мы Таврию, вымолил я отпуск у командарма.
Неделями в разбитых теплушках, среди мата, вши, тифа, восстаний полз от Уфы до Александровска.
А в Александровске узнал, что наши части уходят из Крыма.
Удалось остаться в южной армии, и покатились мы тогда к Туле.
В ноябре сломался деникинский прибой…
В городишке Змиеве, южней Харькова, слез я с лошади у штаба бригады.
Дерг кто-то за рукав.
— Боря!.. Друг!
Черная загорелая морда, круглые мускульные бугры.
— Колька!.. Марина где?.. Как?..
Из Колиных маслин слезы, как уксус, на куртку.
— Чего ты?.. Что?.. Что с Мариной?.. Да говори же, сатана, не тяни!..
— Умерла Марина!..
Свинцом пахнет смертное слово.
— Когда, отчего?..
— Ноябре… осенью! Тифом! Арестовали ее, скоро выпустили… В тюрьме и заразилась. Трудно мерла, мучилась. А отходить стала — мне сказала: передай Борису, если повидишь…
Из кармана Колиной куртки выглянул замызганный пакет.
Я рванул его, и… вспыхнув искоркой, выпало кольцо.
Мне тридцать один год.
Но я прошел мировую и гражданскую войны и считаю, что теперь мне уже шестьдесят два.
У меня жена. Настоящая женщина!
Very wife!
Я люблю революцию. Ее пламенный ветер носил меня по дорогам бывшей России от Полярного круга до Закавказских теснин.
Я всегда буду любить революцию.
«Мальчишка!.. Люби революцию!»
Это я помню.
Люблю свист занесенной шашки и отблеск пожара на звонком клинке.
Люблю небо, траву, лошадей, а больше всего — море.
Вечерами, когда тьма глядит в окна и гремит железом над головой дряхлая крыша, я выхожу из дому и сажусь на скамью над обрывом. Бьет о камни волна, хлещет жгутами пены. Шумит вольная стихия Черного моря, и в шуме мне слышится давно смолкший голос. Голос Марины. Женщины моря!
Она поет об океанском просторе и единственной в мире правде — правде соленого ветра.
Слушаю и знаю, что скоро пойду искать свежего шквала.
Вам тишина и мир — мне свист урагана, стада испуганных звезд над морской бездной и торжественный хорал беспокойных валов.