Федор Панфёров - Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье
Аким Морев внимательно посмотрел на нее и, не понимая, спросил:
— Елизавета Лукинична, мне ясно — если неурожай, то хлеба нет. Но почему же, когда урожай, хлеба тоже нет?
В позапрошлом году был неурожай, мы ничего не получили. В прошлом году был великий урожай… Хлеба хоть топором руби. И опять дали по сто грамм на трудодень. Разве это паек — сто грамм?
— Куда же зерно девалось?
— Под снег: не убрали.
— Что ж, рук не хватает?
Елизавета Лукинична подняла обе руки и сказала:
— Вот две у меня, а ведь их можно превратить в четыре, а то и в шесть. Обезрадили нас.
— То есть пропала радость в труде? — повернувшись к Астафьеву, проговорил Аким Морев и снова к Елизавете Лукиничне: — Обезрадостили, значит? А что же вы, Елизавета Лукинична, не обратились в обком партии, например?
— Эх, батюшка! Обращались… Год, а то больше тому назад. Тайком от властей местных все колхозники под жалобой расписались, направили… этому… как его… Малинову… Секретарю обкома, вон кому. Долго не отвечал на наше письмо. Мы уже думали: «Под сукно положил»… А он, вот тебе, и нагрянул — на четырех машинах. Всю улицу запрудили. У нас мысль радостная: «Теперь он нашим властям мозги вправит». — Елизавета Лукинична оборвала рассказ и, видимо намеренно, захлопотала, наливая чай. — Чайку-то! Заболталась я совсем.
— Говори, говори, крестная, — подбодрил Астафьев.
— Да что говорить-то! Всю ночь песняга раздавалась из дома Гаранина, а наутро машины, как утки с озера, снялись и укатили. Только и всего. Мы думали, Малинов местным властям головы пооткрутит, тому же Гаранину, а вышло, Гаранин нам стал ребра ломать… Письмо-то в обком сочинил Яша… Чудин, учитель, коммунист, молодой, положим… Гаранин, Ивашечкин и Семин докопались, кто написал, и взяли Яшу в ежовые рукавицы. У-у-у! Что они с ним сделали: отца-мать вспомнили, деда-бабку вспомнили, прадедушку, прабабушку. И нашли, что прадедушка когда-то путался с цыганами, конокрадством занимался… и давай за это Яше всыпать. Яша было заикнулся: я, слышь, учитель, а не конокрад, так ему и за это… «Отпираешься, слышь». Потом за письмо насели на него… Групповщину, слышь, организовал, склоку, на честных коммунистов клевету накатал, а сам не подписался, темные силы в колхозниках разбудил. И давай, и давай. Потом нам объявили: «На волоске Чудин висит в партии. Сдался, слышь, только тогда, когда сказали ему: «Капитулируй. Не то выбросим из партии». Вон какое слово военное в ход пустили! И Яша капитулировал, признался: антисоветское письмо написал, колхозников смутил, коней красть намеревался, чтоб продолжить дело прадеда, да не удалось: цыгане куда-то сгинули. Расписался, значит, наш учитель Яша во всех грехах и в ножки Гаранину поклонился.
— Да как же это он, да и вы тоже сломились? Да еще в ножки? — спросил Аким Морев.
— Э-э-э, батюшка мой! — воскликнула Елизавета Лукинична. — Когда человек над пропастью висит, он готов таракану в ножки поклониться: спаси! — И зло зашептала, обращаясь к Акиму Мореву: — Вот что понять вам надо, ежели касательство к власти имеете: больно много штукарей развелось! Штукари — Гаранин, Ивашечкин, Семин! Что причиталось нам выдать за труд наш — они вон где сгноили. Во-он! — запросто подталкивая к окну гостя, яростно заговорила она. — Во-он гумно!.. Бухгалтер наш, пузырь, на собрании уверял — сорок тонн там сгнило. Обмолотили мы осенью пшеницу, в кучи ссыпали, а они, штукари, даже не прикрыли ее: так в кучах под зиму и пустили. Кричали мы: убрать надо хлеб. Не на чем, слышь. Не на чем? Да мы, бабы, подолами его перетаскали бы. Отвернулись штукари от требования народного! — угрожающе и гневно добавила она.
Аким Морев постучал в стекло окна, поманил шофера Ивана Петровича и, когда тот вошел, сказал:
— Сейчас же привезите сюда председателя колхоза и председателя сельсовета.
Елизавета Лукинична смертельно побледнела.
— Ну вот — петля мне на шею: сживут они теперь со света и меня и дочек за язык мой. Ох, Ванюшка! Они хотели… хотели, власти-то наши, убрать хлеб с гумна, да это мы… как это — саботировали. Ну, народ озорной. Право же, — говорила она, а глазами молила Акима Морева: «Не погуби. Детей моих пожалей».
Аким Морев подошел к ней, обнял, сказал:
— Это ведь для мышей страшнее кошки зверя нет. А мы с вами не мыши. Спасибо за откровенность. Вы сделали большое дело для своего колхоза. А со штукарями мы проедемся по полям, а потом, будто нечаянно, завернем и на гумно. А сейчас я еще об одном хочу спросить вас. Они рассказали вам о решениях Пленума Центрального Комитета партии?
Елизавета Лукинична умоляюще посмотрела сначала на него, затем на крестника.
— Врать-то я не умею, а боюсь.
— Говори, крестная: Аким Петрович — новый секретарь обкома, — произнес Астафьев.
— Вон кто, — задумчиво проговорила Елизавета Лукинична и некоторое время, колеблясь, молчала, затем решительно: — Скажу! Нет, не рассказывали. Пытались мы узнать, да Гаранин как гаркнул: «Мы — пленум!»…
— Вот как? Ну, а газеты вы читаете?
— Где уж? Пытались выписать, так Гаранин сказал: «Лимит запрещает. Ничего, без газет проживете: и без этого, ого, как грамотны». И живем, словно в темной берлоге.
— Так и живете? — задумчиво спросил Аким Морев, обводя взглядом пустые стены избы.
— Так и живем. Стоя на корню… гнием.
Аким Морев сел на лавку и, притянув за руку Елизавету Лукиничну, усадил ее рядом с собой.
— Давайте поговорим, Елизавета Лукинична, как брат с сестрой. В Москве весной собрались на Пленуме ваши, родные вам люди, такие же, как и ваш покойный муж.
Елизавета Лукинична, будто не Акиму Мореву, а многим, ударяя кулаком в ладонь, сказала:
— Да если бы он жил, то на всю страну метнул бы слова гневные. Как это так, при Советской власти — и в пропасть летим? Чего глядите, власти наши дорогие?
— Вот Пленум и сказал на всю страну колхозникам: надо создать все условия, чтобы колхозники взялись за колхозные поля, за колхозное животноводство, за овощеводство. И для этого все условия уже создаются. — Тут секретарь обкома простыми словами изложил программу действий, вытекающую из решений Пленума Центрального Комитета партии, ожидая, что это поднимет настроение хозяйки, а та все ниже и ниже опускала голову и наконец произнесла:
— Этак бы хорошо! Духом всполошится народ. — И безнадежно: — Только Гаранин поломает нас, как поломал учителя Чудина… и пальцем вы до него не дотронетесь.
— Понадобится, дотронемся и кулаком, Елизавета Лукинична.
— Будете обмусоливать лет пять, а Гаранин за это время кишки из нас вымотает.
5Когда Ивашечкин и Гаранин пришли, Аким Морев, сев в машину, сказал:
— Хотим посмотреть ваши поля. А как без хозяев?
— Гаранин, лицо которого после этих слов еще больше сморщилось и стало похоже на пересушенное яблоко, был человек тертый и потому, забежав наперед, пренебрежительно произнес:
— У нас не поля, а горе: того и гляди, покроются ромашкой, васильками и всяким прочим. Венки бы только плести. Оно так и есть: приедет ученая молодежь на каникулы и давай венки плести да песенки распевать. Вон чему в городе учат! У той же Елизаветы Лукиничны дочки. Прикатят из институтов разных и пошли травку-муравку собирать да спекулировать: шелковые платья на травке-муравке наживать. А матушка-то ихняя забыть никак не может, что раньше председательша колхоза была, а теперь председатель вот — герой заслуженный, Никанор Савельевич. — Гаранин, видимо, намеревался ткнуть Ивашечкина в плечо, но пьяная рука промахнулась, и палец его вонзился в шею Ивашечкина.
— Угу. Что и говорить, — робко подтвердил тот, отклоняясь от пальца Гаранина.
В машине пахло водкой. Аким Морев подумал:
«Только мы от них отвернулись, как они уже набрались… Обрадовались: ловко выпроводили секретаря обкома!» И спросил:
— Значит, наговаривают на вас? Сами работать не хотят, спекуляцией занимаются, а на вас наговаривают?
Гаранин вскинул голову.
— Сплошные саботажники. Подавай сладкий пирог… и все тебе. Я вот в семнадцатом году, к примеру, с пушкой в революцию пришел: артиллерист. На Волге беляков громил, а меня всякий сопляк учит, как и что. Я, бывало…
— Тарас Макарович, — перебил его Ивашечкин, — что ты завел свою затяжную? Ты ее потом, при случае, допьешь… то есть, извиняюсь, допоешь.
— Ну, ладно, пусть при случае, — согласился Гаранин, вытирая пальцем губу, будто расправляя усы.
Поле яровой пшеницы было засеяно рядовыми сеялками аккуратно, но изреженно.
Выйдя из машины последним, Астафьев глянул на это изреженное поле и произнес:
— Как волосенки на голове старика. У нас колхозники сеют вдоль, а потом поперек. А у вас что ж?
— Так ведь вам государство отваливает, ого! А у нас и семян-то тю-тю. — Гаранин махнул рукой наотмашь, точно палкой сбивал крапиву.