Ирина Грекова - Перелом
— Говори прямо, что-нибудь не так?
— Нет, мама, все нормально. До чего же ты стала мнительна, прямо как больная.
— А я и есть больная.
— Я думал, что ты прежде всего врач.
— Зря думал. Ну, ладно, рассказывай, как там у вас.
— Нормально. — Любимое словцо сегодняшней молодежи: о чем ни спросишь, все у них «нормально».
— С хозяйством справляетесь?
— Справляемся. К нам твоя знакомая, Люсей зовут, помогать приходит. Помнишь ее? Люся Шилова, твоя пациентка.
Вспомнила. Была такая в прошлой жизни, давным-давно. Красивая, с темной косой, полувырванной пьяным мужем…
— Вы ей хоть платите, Люсе?
— Что ты! Не берет ни копейки. Говорит, жизнью тебе обязана.
— Не берет так не берет. Еще что нового? Как Валюн?
Митя покраснел:
— Мамочка, я долго думал, говорить тебе или нет, но все-таки решил скажу.
— Что такое? Заболел? Из школы выгнали?
— Хуже: женился.
Прямо обмерла:
— Женился? На ком же?
— На своей однокласснице, Наташе Спириной, помнишь такую? Бывала у нас.
— Не помню. Как же их зарегистрировали, если ему восемнадцати нет?
— Обошлись без регистрации. Живут, говоря пышно, во грехе.
— И где же это они живут?
— Разумеется, у нас. Наташины родители резко против. Валька им не нравится. И странно было бы, если б нравился. Я бы такого зятя на порог не пустил. Они люди трудовые, степенные, отец — рабочий, жестянщик высокой квалификации, мать — пенсионерка. Хотели в школу жаловаться, раздумали. Огласки побоялись.
— Какая она из себя, эта Наташа? Что-то не припомню.
— А никакая. Цвета пыли. Да там почти что и нет Наташи. Маленькая, дохленькая, а характер — дай боже!
— Вы с ней ссоритесь?
— Стараюсь не замечать.
— А на какие средства, прости за бестактность, они живут?
— На наши. Значит, на твои: моя стипендия — капля в море. Наташкин отец и слышать не хочет, чтобы им помогать. Сам, говорит, женился — сам содержи жену и себя. Вполне резонно.
— Где же вы все разместились?
— Молодые — в твоей комнате, я — в угловой, с балконом.
— Загадили они, верно, мою комнату?
— Не без того.
И тут, неожиданно для себя, я заплакала. Почему-то до слез стало жалко именно мою комнату — просторную, чистую, с высоким потолком. С видом на громоздящийся город, на изогнутые цветки фонарей…
— Мама, не плачь, а то буду жалеть, что тебе сказал. Думал — как лучше, а вышло хуже. Валька обещал сам тебе написать.
Вытерла слезы:
— Прости. Разболтались нервы. Лежишь тут, лежишь… Врачи насчет выписки пока отмалчиваются. Тебе сказали хоть примерно, когда меня выпишут?
— Месяца через полтора-два. Что-нибудь в мае.
— Боже мой! Я, кажется, уже не могу лежать. А главное, в чем смысл? Лечения все равно никакого. Одна гимнастика да процедуры. Так бы я и дома могла лечиться. Ты поговори с ними, Митюша. Пусть они меня выпишут под твою ответственность…
Что-то не совсем понятное в Митином выражении лица:
— Михаил Михайлович тебя пока не отпускает. Рентген контрольный, то да се…
— Говори прямо: не прижился сустав?
— Пока неясно. Возможно, еще приживется. А если нет…
— Еще одна операция?
— Не исключено, — осторожно ответил Митя.
— Коновалы они, коновалы! — не своим голосом крикнула я.
Сидевшие в холле обернулись, явно шокированные.
— Ну вот этого я от тебя, мама, не ожидал. Ты, кажется, человек разумный. Врачи сделали что могли. И продолжают делать. Сложный перелом. Пришлось сместить взаимное расположение бедра и таза. Я тебе нарисую, ты сама увидишь, какая там у тебя картина…
Вынул записную книжку, стал что-то набрасывать. Я н-е глядела. Врач во мне вымер. Я только спрашивала:
— Что же, я теперь никогда не буду ходить как человек? По-настоящему?
— Отчего не будешь? Специалисты здесь первоклассные. Тот же Михаил Михайлович — мировое имя…
А мне было не до мировых имен. Мне бы скромные, свои ноги, не мировые, но ходячие! И Митя, сын, вдруг увиделся чужим: он по ту сторону преграды, я — по эту…
«Тысячу», — вдруг вспомнились слова соседки Ольги Матвеевны. «А вдруг и впрямь дело в тысяче?» — на миг Подумалось, но только на миг. Устыдилась, прокляла себя за эту позорную — да, позорную! — мысль. Опомнилась и:
— Ничего не поделаешь. Придется оставаться, пока «мировое имя» меня не выпишет. А ты надолго ли приехал?
— Да я, собственно, на один день. Повидаться с тобой, поговорить с врачами… Завтра — обратно.
— Ну ладно. Со мной ты повидался, с врачами поговорил, радостную весть о женитьбе брата привез. Пожалуй, тебе лучше всего будет сейчас уйти. Мне надо побыть одной. Понимаешь?..
Несколько дней жадно ждала письма от Валюна. Его не было. Оно так и не пришло.
23
Вместо обещанного мая выписку отложили до июня. Знойный, душный июнь. Цветение лип. Брожение на горизонте черно-лиловых туч. Тяжко. А ведь как раньше любила лето!
Повторная операция прошла, как меня уверили, удачно. Смущало меня одно: еще под наркозом сквозь туман я как будто слышала разговор двух врачей. «Ну, как, ты видел?» — спрашивал один. «Конечно», — отвечал другой. «И впечатление?» — «Прелестно». — «Что значит прелестно?» — «То и значит. Разлезется к чертовой матери».
Наверно, почудилось. Слишком уж нелеп разговор.
Напутствовал меня перед выпиской сам Михаил Михайлович:
— Вы, коллега, человек разумный и уравновешенный. Надо надеяться на лучшее. Танцевать твист вы, пожалуй, не будете, а нормально ходить почему бы и нет? Другие после таких переломов остаются на всю жизнь лежачими, мы сделали вас ходячей. Разве это не завоевание?
— Я вам очень благодарна. Спасибо.
— Вот ваш рентгеновский снимок, передадите доктору Чагину. В добрый час!
Серия прощаний. Рубли, рубли, шоколадки. Нянечкам, сестрам. «Ну что вы, не надо». — «Да уж возьмите, пожалуйста». В последнюю очередь — с врачами. Марта Владимировна удостоила меня улыбки, сказала: «Очень приятно было иметь в отделении такую дисциплинированную больную». — «Спасибо». Наконец, Ростислав. Он был серьезен, не улыбался. Черный-черный, матовый взгляд.
— Спасибо, Ростислав Романович, от всей души.
— Мне? Не за что.
— Есть за что. За урок. Глядя на вас, я поняла, что значит быть настоящим врачом.
— Я не волшебник. Я еще только учусь, — сказал он и впервые за все время улыбнулся.
В последнюю очередь — с соседками по палате. Не так уж много их оставалось из прежних. Дарью Ивановну выписали, я с нею несколько раз говорила по телефону. Была бодра, хвалила свой «катучий стул»: «Езжу в нем как ведьма на помеле». — «А как себя чувствуете?» — «Хорошо чувствую». «Ну и слава богу».
Зину недавно сняли с вытяжения, но на костыли еще не ставили. Рудик ее так и не появился. А она молчала, молчала, думала какую-то свою свирепую думу…
— Зина, я пришла с вами попрощаться. Выписывают меня. Дайте руку — и расстанемся друзьями.
— Нет у меня друзей. И не было и не будет.
Взгляд у нее был совершенно безумный. Пьяная? Как будто нет.
Кто поразил меня, так это Ольга Матвеевна. Прощаясь, плакала горючими слезами:
— Я же к вам за это времечко вот как привыкла! Лучше родной. Теперь будете дома. И мне, надо быть, скоро на выписку…
Выписать ее должны были не домой, а в инвалидный дом. Что-то задержало сбор документации, каких-то справок не хватало. Она знала про инвалидный дом и очень боялась: позволят ли ей взять с собой любимого кота Тимошу? Еще не знала, что Тимоши нет уже в живых. Навещавшая ее сослуживица сообщила мне по секрету, что его отравила крысиным ядом соседка, обещавшая за ним присматривать… «Только Матвеевне не говорите, у нее, как узнает, сразу инфаркт!»
Скольким людям хуже, чем мне, думала я, прощаясь с лежачими, ходячими, полуходячими… И все, кроме Зины, были ко мне добры…
Наконец-то Митя! Кинулась ему на шею, поцеловала. «Что ты, побриться не мог?» — «Замотался». И правда, вид замученный.
Складывали вещи: зимнее пальто, меховая шапка, сапожки — те самые (не ходить в них больше). Как будто вещи покойника складывали. Надела летнее платье, Митя привез. Не мог выбрать получше — самое старое. И так-то страшна, а уж в этом…
На вокзал — в такси. С трудом, цепляясь костылями, влезла в машину. Это умение еще надо осваивать.
Москва, Москва… Когда-то звали ее белокаменной — теперь скорее всего серобетонная. Жара, тополиный пух. Воздушными сугробами, пышными шапками лежал повсюду; ветер гонял его туда-сюда. Кое-где мальчишки, забавляясь, поджигали пух; маленькое пламя, почти бесцветное на солнце, вспыхивало, бежало, гасло. И мысли так: вспыхивали, бежали, гасли. После выписки что-то случилось со временем — оно заторопилось. И даже люди на улицах шли, казалось, судорожно-быстро, как в старинном кино. Все это я впитывала с жадным недоумением; после месяцев в больнице простое пребывание на улице, пусть даже за стеклом такси, было событием.