Юрий Нагибин - Ранней весной
Позже, засыпая, я рисовал себе то чудесное будущее, которое настанет для цыган, когда победят бедные люди. Я представлял себе, что краду пирожок, и никто не бьет меня по руке, хозяйка ласково улыбается и, грозит пальцем; я представлял себе, что цыган никто не гонит, их принимают как добрых гостей, щедро одаривают, и даже если случится табору на прощание прихватить чужих коней, то и тогда с ними поступают милостиво и благодушно.
Но рыжий друг, с которым я наутро поделился своими мечтами, только посмеялся.
— Эх ты, недотепа! Тогда и воровать никто не станет — мы же сами будем хозяевами на земле, а у себя кто сворует?
Это рассуждение было темно для меня, но я не успел получить разъяснении. Дверь распахнулась. Я думал, нам принесли еду. Нет, пришли за моим другом.
Все обмерло во мне. Я никогда не испытывал такого странного, щемящего чувства. Когда я потерял бабушку, во мне сильнее всего был страх за самого себя, а сейчас… сейчас мне мучительно больно было за моего товарища. Я впервые узнал, что любовь к чужой жизни может быть сильнее любви к жизни своей.
Он положил мне на плечи свои большие, сильные руки.
— Ну, братик, иду искать свою правду. А ты не поддавайся, ты держись, стисни зубы и держись. И твоя правда придет, обязательно придет. Ну, прощай! — Он наклонился и щекой прижался к моей щеке.
Я молчал, бессильный выразить то, что захватило меня с такой непонятной силой.
Он уже подходил к двери, когда я вспомнил о своем единственном сокровище — трубке Баро Шыро. Я подбежал к нему.
— На, возьми!
— Ого! — воскликнул он, с восхищением разглядывая трубку. — Ну и образина!
— Баро Шыро…
— Вот он каков, голубчик! А вещь, видать, ценная. Ты ее, как худо будет, загони, — большие деньги возьмешь.
— Нет, тебе… моя… тебе… — лепетался, вдруг растеряв все русские слова.
— Ну, что ты! — он покраснел так, что лицо его стало одного тона с волосами. — Я ж не курю, чудачок. — Затем тихо: — Ну, спасибо, братик… — Он оглядел себя, даже ощупал руками, в тщетной надежде подарить мне что-нибудь взамен. Вздохнул, улыбнулся и сунул трубку в карман.
— Скоро ты, что ли? — послышался ленивый голос.
— Прощай, братик!.. — В последний раз полыхнул для меня рыжий факел его головы, хлопнула дверь, и в комнате, именуемой холодной, как будто погас свет.
Я лег на подстилку, в которой осталась теплая вдавлина от его тела, и забылся в новой, неведанной прежде тоске…
Я прожил в станице без малого месяц, батрача у того самого важного человека, который поместил меня в холодную, но мне так и не удалось разузнать что-либо о судьбе друга. А затем меня разыскала мать и увезла с собой…
Когда-нибудь я расскажу, как нашел правду, о которой говорил рыжий парень, — и не один я, а все мое бродячее племя. Мы шли к ней не прямо и не скоро, путаными колеями цыганских кочевий, нередко в свой собственный след, а след этот, как известно, никуда не ведет. Неяркое пламя степных костров освещало наш путь через леса и реки, холмы и долины, мимо сел, станиц, городов. Мимо! Цыгане появлялись в деревнях и в городах — табор шел мимо. Но великий свет, озаривший всю Советскую страну, не дал нам пройти мимо нашей правды.
Мы нашли ее в глубине Смоленщины, в первом цыганском колхозе. Я расскажу, как появилось у цыган чувство родины, чувство места и сознание, что земля, которую мы столько лет равнодушно попирали ногами и колесами кибиток, — кормилица и поилица, источник жизни и счастья.
Моя жизнь в ту пору ничем не отличалась от жизни любого колхозного паренька. Я окончил школу-семилетку и, поскольку во мне обнаружились актерские способности, был направлен колхозом в театральное училище, подобно тому как других моих сверстников посылали учиться на агрономов, врачей, зоотехников, ветеринаров.
К началу войны я уже был актером одного из столичных театров. А в апреле 1942 года, в пору, с которой вновь начинаю свой рассказ, я носил звание старшего сержанта пулеметного расчета.
Наша часть занимала оборону на берегу большой северной реки. За нами находился великий город революции, перед нами — островок, занятый неприятелем.
Этот клочок суши, как бы впаянный в лед, мы называли «Чертовым островом», противник — «Проклятым». Этот островок нам страшно мешал. Оттуда просматривался не только наш передний край, но и ближние тылы. По его вине у нас случались перебои с боезапасом и продовольствием. Две наши попытки выбить гитлеровцев ни к чему не привели. Впоследствии мы узнали причину такой стойкости. Тем солдатам, которые продержатся на островке две недели, немецкое командование предоставляло внеочередной отпуск на родину. Едва ли многим довелось заслужить этот отпуск, но надежда поддерживала солдат…
Мы ждали, когда нам вновь прикажут отбить остров. Командование не торопилось, оно копило огневые средства. Наконец этот день настал. В течение двух часов над островком вздымались фонтаны земли, снега, битого кирпича, обломков дерева и металла. Но едва мы ступили на лед, нас встретил кинжальный огонь противника. И все же на этот раз мы приступом взяли «Чертов остров».
Многие бойцы и командиры, принимавшие участие в боях за остров, были награждены орденами и медалями.
Вручение наград происходило в подвале старой, еще аракчеевских времен, казармы, где расположился штаб нашей дивизии. Там я впервые близко увидел многих больших командиров, в их числе командующего артиллерией фронта, прославленного генерал-лейтенанта Е. Он сказал нам слово благодарности, и мы поняли, что сделанное нами важно не только для нашей части, нашего полка, дивизии, но и для всего фронта, для великого города.
Сказав свое краткое слово, генерал-лейтенант Е. ступил в сторону и вынул из кармана трубку. Он набил ее табаком, примял табак большим пальцем, не спеша, со вкусом разжег и пустил голубое облако. И с этим облаком душа моя улетела в сновидение.
Мое страшное, мое поруганное, мое бедное и все же дорогое детство глянуло на меня сказочными очами Баро Шыро. В руке генерал-лейтенанта Е. была трубка Баро Шыро, моя трубка, которую я подарил рыжему парню. Я не сомневался в том, что другой такой трубки нет на свете. То была штучная работа, выполненная искусным мастером по заказу вождя разбойничьего табора, пожелавшего увековечить свой страшный и диковинный лик.
Но как попала она в руки генералу? Я впился в него глазами. Генеральская фуражка позволяла видеть серебристые виски; его точеный, словно на монете выбитый профиль ничем не напоминал знакомца моих детских лет, и главное — кожа его засмугленного зимним солнцем и ветром лица была совершенно чиста. Время могло изменить черты, обесцветить волосы, но не могло же оно так потушить все краски этого единственного в своем роде лица! Я понял всю нелепость своей мысли: что может быть общего у заслуженного боевого генерала с батрачкой, отдавшим мне в деревенской тюрьме ломоть хлеба и крынку кислого молока? Но желание узнать, как попала к генералу трубка, не стало оттого меньше.
Я с новой силой ощутил, как дорог мне этот далекий друг, впервые открывший мне доброту широкого мира, заронивший в мою детскую душу мечту о большой человеческой правде. Быть может, эта трубка позволит мне узнать о его судьбе. Но не мог же я, старший сержант, просить генерала: «Товарищ генерал-лейтенант, откуда у вас эта трубка?..»
Когда я вернулся в часть, товарищи обратили внимание на мою задумчивость и, как полагается, принялись строить различные догадки на мой счет, а командир взвода лейтенант Гриценко участливо спросил:
— Что, товарищ мой, не весел, что головушку повесил?
Как-то в одну из белых ночей, когда не спалось, я рассказал товарищам историю своих детских странствий, и сейчас мне не нужно было тратить много слов, чтоб объяснить командиру, что со мной.
— Дело серьезное, — сказал Гриценко, — тебе надо увидеться с генералом. Да не качай головой, я это тебе устрою.
Но мне не повезло: в ту же ночь генерал-лейтенант Е. отбыл из распоряжения дивизии. А затем начались тяжелые бои, и я, признаться, решил, что так и не узнаю истории трубки. Но однажды, когда я уже совсем перестал ждать, в землянку вбежал Гриценко и сказал:
— Собирайся, Нарожный, пойдем к товарищу генерал-лейтенанту. Адъютант устроил…
— Прямо сейчас? — спросил я испуганно, потому что не мыслил явиться в таком виде к генералу. Мы только что вышли из боя, и я выглядел отнюдь не щеголем…
Гриценко взглянул на часы.
— В семнадцать ноль-ноль, в твоем распоряжении почти целый час.
Товарищи помогли мне в сборах. Мы натаскали снегу и выстирали чьи-то наименее потрепанные шаровары и гимнастерку. Пока их сушили над огнем, я побрился, начистил сапоги. Затем подшил чистый подворотничок и натянул на себя еще влажное обмундирование. Гриценко сам прикрепил мне на грудь Красную Звезду.