Савелий Леонов - Молодость
— С продотрядниками зерно выгружает у Бритяка. Сердитый — не подходи… За председателя комбеда, говорит, буду действовать!
— Ох, господи… Кто еще с ним?
— Гранкин, Матрена… и этот командир, Терехов. Только Огрехова не видать…
— Куда девался?
— Не знаю. Может, в волость убежал, — Николка с гордостью посмотрел на Степана. — А братка наш смелый:: ключи: из горницы вынес и давай хлеб на подводы валить!
Мать вытерла рукавом кофты глаза.
— Не приведи, царица небесная… Смелому-то, вишь, и попало.
— Попало! Бритяк сзади подкрался, — у паренька от возмущения даже побелело веснушчатое переносье. — Я от амбара кричу: «Братка, стрели его!» Да уж поздно… Налетели, захлопали цепами. Я взял Чалую — и ходу…
Голос его сорвался с шепота, зазвенел, и Степан, точно просыпаясь, потянулся на соломе… Ильинишна замахала на Николку руками:
— Замолчи ты, пустомеля! Дай покою человеку! Жужжишь, что комар… А ему, роднешенькому небось тошно, — и глаза матери, устремленные на забинтованную голову Степана, опять наполнились слезами.
Николка исчез, но вечером явился снова, набрав у Бритяка в саду золотистых бергамотов.
— Мамка, сумасшедший сейчас приходил, — рассказывал он, высыпая груши у изголовья Степана. — Страшный такой… Черный! Видно, ждет не дождется, чтобы вырыть Афонюшке могилу…
На этот раз Рукавицын пробрался прямо в горницу Бритяка. Притихший хозяин лежал на лавке, изредка сплевывая на пол сгустки крови. Марфа спеленала его, обмотав вокруг простреленного туловища добрую половину сурового холста, и собиралась везти в городскую больницу.
На минуту взор бывшего краснорядца прояснился. Он разгладил сваленную в серый ком бороду и хитро подмигнул, будто сидел, как двадцать лет назад, у богатого мужика за самоваром. «Кум! — тронул он Бритяка за плечо, отстранив испуганную Марфу. — А товар?..» И закружился, захохотал безумно. Пошел, болтая пустыми сумками, похожими на крылья огромной птицы. На дворе уже сгущалась вечерняя мгла, и Рукавицын растаял в ней, как призрак.
— Это божье наказанье, — промолвила Ильинишна. — Бритяку помирать трудно: на нем грехи, что на шкодливом кобеле репьи, — всем видно!
Целыми днями сидела она у порога возле больного Степана. Отгоняла расквохтавшуюся наседку с цыплятами, перебирала спицами неоконченное вязанье, глубоко и тяжко вздыхала
Грустная, похудевшая Аринка, встречая у колодца Ильинишну, совала завернутые в рушник мягкие лепешки, куриные яйца, горшок со сметаной… Опустив глаза, спрашивала:
— Лучше ему?
— Бог даст, поправится, — сухо отвечала мать. Аринка помогала зачерпнуть воды, услужливо несла ведра к избе. Но в сени не входила.
«Ишь… задобряет, — думала старуха с неприязнью, — нас-то, грешных, обидеть можно и задобрить легко. А господь всевышний ни одной бедняцкой слезинки вам, окаянным, не простит».
Степан медленно выздоравливал. Спал он тревожно: мучили чудовищные кошмары. А пробуждаясь, лежал с закрытыми глазами, о чем-то думая и не говоря ни слова. Что-то взвешивал и постигал в эти невольные часы досуга на границе жизни и смерти. Лишь иногда спрашивал мать глухим, ослабевшим голосом, как идут на деревне дела, и снова умолкал.
Однажды к избе подъехал всадник на вороном жеребце. Легко, бесшумно спрыгнул у порога, хотя казался грузноватым. Оправляя на ходу зеленую гимнастерку, козырнул:
— Здорово, мамаша!
И осторожно прошел в сени.
«Батюшки, кто же это?» — испугалась Ильинишна,
Приезжий опустился на корточки и долго, с беспокойством рассматривал больного.
«Доктор», — решила Ильинишна, ревниво следя за каждым движением чужого человека.
Появилось новое опасение: не увезли бы Степана в городскую больницу, оставив ее, старуху, изнывать от неизвестности.
Но приезжий не собирался увозить Степана. Он вышел, расседлал коня и поставил его в холодок, где меньше донимали мухи.
— Не могу себе простить, — сказал он взволнованно, подходя к Ильинишне, — ведь я только сегодня узнал о возвращении Степана… Узнал случайно: из показаний Ефима, усмирявшего жердевских кулаков. Раньше-то я наводил справки насчет друга, а потом изверился, перестал.
Заметив, что старуха смотрит на него в недоумении, добавил:
— Я Быстров.
— Быстров?! — ахнула Ильинишна с радостью и сомнением в голосе…
Сколько раз слышала она от Степана про его друга, Баню Быстрова, пропавшего на границе! Как горячо молилась за этого неизвестного ей, но близкого человека!
— Ванюша… голубь желанный, — тихо промолвила она, смахнув заскорузлыми пальцами со щеки слезу. — Жив! Опять со Степой встретились, вышли на одну тропочку…
— Вышли! Боялся я за Степана, очень боялся…
У военкома было круглое, веселое лицо, говорил он просто, располагающе.
— Ты, мамаша, не убивайся. Доктор Маслов, который перевязывал Степана, сказал мне, что больному нужен только покой.
Из полевой сумки Быстров достал бинты и вату. Затем вытянул стеклянную банку, наполненную свежим золотистым медом.
— Говорят, мамаша, мед от всех болезней помогает.
— Помогает, истинная правда. Дай тебе царица небесная здоровья!
— Хотел прихватить еще одно старинное лекарство… Да строгий больно доктор, не разрешил, — с сожалением промолвил Быстров.
Ильинишна возразила:
— На винишко Степан не падок.
Сидя на пороге, они беседовали шепотом. С материнской участливостью Ильинишна расспрашивала Быстрова о доме, о семье. Она жалела, что ему после возвращения из плена не удалось повидать родных. Партия послала его с отрядом в Орловскую губернию вытрясать из кулацких тайников захороненное зерно. Потом он стал военкомом.
— Ох, родимый ты мой, — вздохнула Ильинишна, — для одних жизнь — ясное солнышко, для других — темная метель… Кружит она бедных по свету, валит с ног, сбивает с дороги.
Быстров засмеялся.
— Что касается дороги, мамаша, то иногда выгоднее идти целиной. Перед Лениным было множество путей, а он выбрал направление самое трудное и вывел народ прямо к революции.
Очнулся Степан… Мать поднесла к его губам остуженный кипяток с медом. Степан жадно выпил и снова задремал. Но вдруг почувствовал кого-то рядом, быстро открыл глаза… Крикнул, боясь ошибиться:
— Ваня!
— Степан!
Они обнялись, огромные, немного смешные своей растроганностью. У больного как бы сразу прибавилось сил, голос окреп, в глазах светилась радость.
— Мама, это же он! Женский угодник… помнишь?
— Люблю рукодельничать, — подтвердил Быстров. — Только ты, Степан, не срами меня перед людьми… Скажут: хорош военком — наволочки вышивает!
Ильинишна смотрела на них, ласковая, ослабевшая от слез, изредка вытирая рукой морщинистые щеки. Материнское сердце ее было переполнено смешанным чувством безграничной любви к сыну и пережитого страха, долгожданной радости и тревоги за будущее…
«Ох, святая богородица, — мысленно крестилась старуха, — пожалей грешную рабу — оставь чадушку, не отнимай больше для страстей ужасных!»
А Быстров и Степан продолжали взаимные расспросы. Настигнутые при побеге из плена германской полевой жандармерией, они потеряли друг друга и вряд ли могли объяснить, какому чуду обязан каждый из них своим спасением. Но именно об этом хотелось им знать.
— Я трое суток у границы ждал, — с запоздалым упреком и бурным восхищением тормошил Жердева военком. — Дождь поливал, гроза… Вроде бы подходящая обстановка. Надеялся, перескочишь… А тебя нет и нет; Ну, думаю, крышка… Прикончили. Четвертый побег — не шутка!
— До кордона мне грели пятки кайзеровские полицаи, а там гайдамаки приветили… Из огня, как говорится в полымя угодил. — Светлый взгляд Степана на один миг притенило мрачное воспоминание. — Только не пробил, знать, мой час… Выкрутился!
Они весело и оживленно перебирали неудачи предыдущих побегов. Все минувшее казалось им теперь легким и удивительно забавным, даже сама разлучница смерть. Степан попробовал приподнять с подушки забинтованную голову и тотчас уронил обратно. От усилия на лбу выступила мелкими капельками испарина.
— Да, Ваня, мечты сбылись — мы на Родине! А с кулаками еще весь разговор впереди… Пусть сшибли меня в первой схватке, ничего — злее буду!
— К свадьбе заживет, Не забыл обещание — послать Ивана сватом?
Степан болезненно поморщился, отвел глаза в пустой угол.
— Что? Или невеста променяла любовь на ситный пирог?
— Похоже, что так…
Они замолчали. В сени с протяжным гулом влетел большой коричнево-плюшевый шмель, покружил над постелью Степана распевая низкой октавой, затем ринулся навстречу небесной синеве и пышущему жаром солнцу.
— Отваляешься, — уверенно кивнул Быстров. — Мой отец, старый питерский слесарь, в шутку говаривал: сталь твердеет от закалки, человек — от палки.