Анатолий Ананьев - Годы без войны. Том первый
Один за другим подрастали у него четверо сыновей и две дочери. Старший, Роман, был уже как будто определен в жизни, по крайней мере так считалось в семье. Он учился в Пензенском педагогическом институте, жил в общежитии и лишь на каникулы приезжал в Мокшу. Но этой весной неожиданно написал, чтобы на лето не ждали его, так как он со студенческим строительным отрядом поедет в Кустанайскую степь. Известие это по-разному было принято в доме. Жена Павла Екатерина была недовольна решением сына. Она считала, что нельзя посылать детей на край света одних и надо непременно вмешаться и приостановить все; но, видя, что муж только отмалчивается, слушая ее, она тоже перестала говорить о письме и принялась собирать теплые вещи для Романа, которые хотела сама отвезти в Пензу в конце июня. Павел не мешал ей. Привыкший к тому, что человек не должен идти против течения (сам он всегда и строго придерживался этого однажды усвоенного принципа жизни), он говорил себе: «Пусть едет. Все, что ни делается, все к лучшему» — и, казалось, не беспокоился за старшего сына, потому что кроме Романа было еще о ком заботиться ему. В доме еще оставалось пятеро школьников. Две дочери, Таня и Валентина, и двое младших сыновей, Александр и Петр, были, правда, в том возрасте, когда рано было думать, как и куда определять их; но Борис заканчивал десятый класс, и событие это не могло не тревожить Павла. И хотя до поездки сына в Москву и сдачи вступительных экзаменов было еще далеко, в семье все заметнее чувствовалась та атмосфера волнения, которая была уже знакома Лукьяновым, когда решалась судьба Романа. Сам того не замечая, Борис невольно становился центром всей жизни взрослых и малых в доме, и на него смотрели так, будто он готовился совершить что-то необыкновенное. Необыкновенным же было то, что Борис решил поступить учиться в Институт международных отношений.
О сестре Павел вспоминал редко; жизнь Коростелевых была далека от него и мало занимала его; но в эту весну он неожиданно подумал о них. «Борису помогут», — решил он. Он думал о сестре и Сергее Ивановиче так же, как думает большинство деревенских людей о своих родственниках, живущих в столице, что они все м о г у т. Ему не важно было, что Сергей Иванович находился в отставке, и не важно было, что он не имел никакого отношения к московским институтам (тем более к Институту международных отношений), а важно было, что он м о с к в и ч, и этого было достаточно, казалось Павлу (казалось всей семье Лукьяновых), чтобы благополучно решилась судьба Бориса. Но пока он собирался написать что-либо, из Москвы пришло то самое письмо, которое озадачило и взволновало Павла. Все происшедшее в семье Коростелевых, о чем без утаивания сообщил Сергей Иванович, Павел принял близко к сердцу и, несмотря на всю свою занятость — так как колхоз уже готовился к сенокосу — и несмотря на то, что были теперь нарушены все планы насчет Бориса, пригласил сестру и зятя на лето к себе. «Хоть отойдут немного здесь», — сказал он жене, не найдя ничего более определенного, чем это слово «отойдут», в которое он легко уложил все то, чем мог и должен был помочь им.
С привычной широтой и основательностью, как все делалось в доме Лукьяновых, решено было встретить московских родственников. Больше всего разговоров было вокруг того, как и что поставить на стол. Хотя сами Лукьяновы, как и многие в Мокше, давно не пекли хлеб, а покупали готовый, который привозили из соседней, в пяти километрах, деревни Сосняки, где размещалась центральная усадьба колхоза, но к приезду Коростелевых задумали испечь свой, домашний, деревенский (надо же было хоть чем-то удивить москвичей), и Екатерина с утра, накануне встречи гостей, поставила тесто, а к вечеру, когда круглые булки и калачи были уже посажены в печь, вся изба Лукьяновых была как бы пропитана тем особенным запахом печеного хлеба, который всегда кажется запахом жизни. Этот же пряный запах чувствовался и во дворе, где Павел с ведром и тряпкою в руках мыл машину. Он выкатил ее из сарая, в котором когда-то давно-давно стояла хозяйская лошадь и где были еще ясли, заполненные теперь баллонами и разного рода запасными частями и инструментами; ворота в сарай остались открытыми, и Павел то поглядывал на них, то на темные и заходившие над избою тучи. Где-то у горизонта уже полыхала гроза (та, что сопровождала поезд, в котором ехали Коростелевы), и дыхание ее настораживало Павла. Его беспокоило, как он завтра доберется до Каменки к поезду. Хотелось приехать на чистой, не забрызганной грязью машине, которую он готовил к поездке с тем же чувством, как раньше крестьянин готовил лошадь в дорогу, подсыпая ей овса в ясли и похлопывая по теплой шее.
II
Каменка была небольшой степной станцией, на которой московский поезд делал последнюю перед Пензой остановку. Он стоял здесь всего несколько минут, и потому Сергей Иванович и Юлия, разбуженные еще час назад проводником, в то время как поезд только въезжал на станционные пути, уже вышли в тамбур. Хотя они ничего не говорили между собой, но по тому выражению, какое лежало на лицах, было ясно, о чем они думали: «Приехал Павел встречать или нет?» Из-за спины проводника, стоявшего в раскрытых дверях и загородившего собою проход, Сергей Иванович старался разглядеть, что было там, куда прибывал поезд. Но он ничего не видел, кроме того, что все было синим: и небо, и водокачка, проплывшая мимо, и плоская крыша низкого и долго тянувшегося пакгауза; был тот ранний час утра, когда небо до половины должно было быть залито белым светом; но тучи, сдвигавшиеся к востоку и заполнившие как раз эту зоревую половину, были так темны и густы, что не пропускали света, и оттого на всем лежал налет ночной синевы. Чувствовалось, что и здесь, над Каменкой, прошел дождь, и сырой воздух, врываясь в тамбур и завихриваясь, заставлял поеживаться Юлию и Сергея Ивановича.
Коростелевы напрасно беспокоились, что Павел не встретит их; как только поезд остановился и проводник освободил проход, у самых дверей вагона они увидели Павла. Первое, что он произнес, было не «с приездом» и не то обычное, что принято говорить между близкими и долго не видевшими друг друга людьми, а было: «Подавай чемоданы!» Приняв из рук Сергея Ивановича и отнеся их в сторону, где казалось посуше и было меньше лужиц, он успел еще вернуться к вагону и помочь полной и тяжело дышавшей Юлии. И только после этого, повторяя: «Наконец-то», поочередно обнял их. По голосу, как он говорил, и движениям, как обнимал и тряс руку зятю, было очевидно, что он рад встрече. Коростелев сразу же отметил про себя это. «Все такой же», — подумал он о Павле, живо вспомнив свой последний приезд к нему. Он любил шурина за простоту и душевность и за это же осуждал его. Но теперь он забыл, что думал о Павле раньше, и был тоже рад, в особенности тому, что видел Павла прежним, нисколько будто не изменившимся с тех пор, как последний раз (десять лет назад) с семьею гостил у него.
— Завидую, — сказал он Павлу, с нескрываемым удивлением разглядывая его. — Тебя ни с какой стороны не берет время. Не ржавеешь. Молодец, — добавил он по старой своей командирской привычке. — Молодец, — повторил он, не находя, что бы еще сказать шурину, и продолжая смотреть на него. Хотя утро все еще будто не могло пробиться сквозь низкие грозовые тучи, но синева, покрывавшая все вокруг, которую видел Сергей Иванович из тамбура вагона, уже не казалась густой, а редела, таяла и стекала — с крыш, стен, с плеч и лица Павла, открывая его как бы специально для того, чтобы не могла остаться незамеченной улыбка, какою встречал он сестру и зятя. Он был похож на Юлию, это всегда отмечал Сергей Иванович; но когда улыбался, особенно как теперь, этой своей словно извинительной и доверчивой улыбкой, схожесть с Юлией казалась разительной и была не в пользу сестры, а в пользу брата. Щеки Павла не были так одутловаты, он выглядел моложе, был обветрен и смугл, и широкой грудью и плечами сейчас как бы нависал над сутуло стоявшими перед ним в тонких плащах из болоньи московскими родственниками. Юлия не замечала этого различия и так же доверчиво улыбалась брату и вытирала влажные от волнения встречи глаза; Сергей Иванович же, зная, что он моложе Павла; чувствовал себя стесненно и неловко перед ним; неловкость происходила в нем от смутного сознания того, что он всегда (и в мыслях и в разговорах с Юлией) свою жизнь выставлял как образец перед деревенскою жизнью Павла; но оказалось, что то, как он понимал жизнь, не соответствовало тому, как эта жизнь текла на самом деле, и Сергей Иванович неожиданно для себя был сейчас в том положении, как шахматист, который, несмотря на всю продуманность ходов и общего замысла партии, вдруг обнаружил, что фигуры на доске разместились совсем не так, как он хотел, а по-другому и не в лучшей для него позиции. Он чувствовал это и когда шагал за Павлом на привокзальную площадь, где стоял светло-серый и отливавший глянцевой чистотою (несмотря на прошедший дождь и мокрую дорогу) лукьяновский «Запорожец», и потом, когда уже сидел рядом с Павлом в машине и разговаривал с ним.