Константин Воробьев - Вот пришел великан
Вениамин Григорьевич принял меня пасмурно. Наверное, оттого, что день был сумрачный, в его кабинете устойно залегала тускло-цветная полумгла, побуждавшая к молчанию и тревоге. Пока он читал мой отзыв, я стоял у стола между стульями и держал руки по швам, — больше их некуда было деть.
— Та-ак, — сказал он неопределенно. — Вот то же самое получилось и с вашей повестью, товарищ Кержун. Мелкий факт быта еще не значит факт жизни, понимаете?
— Конечно, — сказал я.
Мне до сих пор непонятно самому, что толкнуло тогда меня на безоглядно вздорную похвальбу, хотя сказал я это твердо и даже с вызовом, — я сказал, что мои „Альбатросы“ приняты молодежным журналом. Вениамин Григорьевич поднял на меня глаза и посмотрел испытующе-собранно и затаенно, как смотрит рыбак на поплавок, когда тот качнулся и замер.
— Журнал что же, письменно уведомил вас?
— Письменно, — сказал я. Руки я держал по швам.
— Ну что ж. Это хорошо. И когда они намерены печатать?
— В декабрьском номере, — сказал я, как во сне. Я стоял и вспоминал о необъяснимо удивительном случае, когда однажды ночью на моего „Росинанта“ надвинулся слепой МАЗ. Он выскочил из-за пригорка шоссе по левой стороне и ударил меня светом метрах в пяти или шести. Я помню, что мои глаза, руки и все тело отключилось тогда от моей воли, подчиняясь какой-то неподвластной мне безымянной силе самопроизвольного расчета и действий. Я думаю, что только благодаря этому мы разминулись в ту секунду с МАЗом, и теперь, стоя перед Владыкиным, я надеялся, что тут это тоже как-нибудь пройдет и я останусь цел. Он по-прежнему смотрел на меня ожидающе, со смутным оттенком недоверия, и моя правая рука самостоятельно торкнулась в задний карман брюк и извлекла записную книжку. Я перелистал ее, но ничего не нашел. Это, наверно, должно было означать, что извещение журнала я оставил дома или же утерял. Вениамин Григорьевич сказал „ну-ну“ и спрятал в стол дневник Элкиной вместе с моим отзывом. Рукопись, которую он выдал мне для работы, называлась „Степь широкая“. В ней было шестьсот страниц, и она значилась в плане издательства на будущий год.
О своем вранье Владыкину я рассказал вечером Ирене. Она нашла, что тут нет ничего ни позорного, ни опасного. Ну, скажу, если он поинтересуется в декабре, что, мол, перенесли на февраль. Или вообще раздумали. Мало ли? Действовал же я так, по ее мнению, только потому, что хотел психологически воздействовать на него из чувства самосохранения. Только и всего…
Несмотря на то что с Вераванной я был, по совету Ирены, не человеком, а облаком, она встречала мою тайно торжествующую вежливость с непонятным ожесточением и подозрительностью. Я чувствовал, что ее раздражали мои свитера, шляпа, ботинки, запах „Шипра“, моя походка и мой рост. Ее появление по утрам я каждый раз приветствовал теперь стоя, с серьезным и вполне учтивым поклоном, но она почему-то воспринимала это как насмешку, и лицо ее покрывалось бурыми пятнами. Мне полагалось ждать, пока она первой усядется за свой стол, и я так и делал, и это опять-таки встречалось глухим отпором. Когда я спрашивал у нее разрешения курить, она, уже сося леденец, говорила „отштаньте от меня“, и грудь ее колыхалась как кочка на трясине. Я извинялся и курил в коридоре, а возвращаясь, предупреждал ее об этом стуком в дверь. Ей тогда приходилось говорить „пожалуйста“, но, поскольку это был всего-навсего я, она откровенно фыркала и злилась.
— Что вы кочевряжитесь? Больше вам заняться нечем?
Я с большим удовольствием послал бы ее к чертовой матери, но Ирена говорила, что этого нельзя делать.
К тому времени, когда нам приходила пора возвращаться в город, костер обычно дотлевал полностью, и я прикрывал горячую золу чебрецом или листьями ольхи. Мне всегда было грустно покидать эту жалкую сырую кучку пепла: тогда невольно думалось о неизбежном конце любых земных горений и хотелось, чтобы зола не остыла до ночи, когда нам тут опять можно будет воскресить новое живое чудо. В ту зарю, когда Ирена уже в самом городе приказала мне вернуться к ручью, был наш четвертый сгоревший там костер. Я не стал ни о чем ее спрашивать, развернул на обратный курс „Росинанта“ и выжал из него все, на что он был способен. Наша поляна была обновлена робкой световой зыбью зарождавшегося дня, и от горки пепла, из-под чебреца, которым я прикрыл перед отъездом прах костра, выбивался розовый и витой, как буровец, столбик пара.
— Жив! — счастливо и хищно сказала мне Ирена. — Ты хоть что-нибудь понимаешь из этого?
— Понимаешь из этого!.. Ты же редактор областного издательства художественной литературы, — сказал я, восхищенный тем, за чем она сюда вернулась. Тогда с нею произошло какое-то странное преображение: в ее подбирающихся к моему лицу руках, в сузившихся и скосившихся к переносью глазах, в покривившихся полураскрытых губах и вообще во
всей фигуре появилось что-то мстительное и старинно-степное — ни дать ни взять настигнутая врагом черемиска!
— Ты хочешь меня оцарапать? Давай, — засмеялся я.
— Откуда ты это знаешь? — отшатнулась она. — Господи, что я говорю! Антон, скажи мне… Это всегда-всегда бывает у замужних женщин? У всех?
— Что? — не понял я.
— То, что у меня теперь с тобой… Я тогда лечу и лечу! Я никогда этого не знала, слышишь? И рождение Аленки тут совсем ни при чем, понимаешь, о чем я говорю?
— Да, — сказал я. — Когда он возвращается?
— В понедельник, двадцать первого.
— Он же хотел заехать в Ставрополь, — вспомнил я.
— Нет… Я получила вчера телеграмму.
— Дерьмо он! — сказал я.
— Нет. Он хуже… Ему нельзя было так меня обкрадывать, нельзя!..
Я поцеловал ее и сказал о великане, как он зацепился за порог. Мы выехали на шоссе — пустынное и чистое. Из-за города вставало солнце и ослепляюще било мне в глаза.
— Мы сейчас поедем прямо ко мне, — сказал я, — а в понедельник заберем Аленку.
Мысль эта пришла мне в голову мгновенно, и я ощутил, как под шляпой у меня упруго выпрямились волосы, вздыбленные ознобным восторгом, похожим на ужас.
— Куда к тебе? Что ты говоришь?!
Ирена отодвинулась от меня к дверке.
— На Гагаринскую, — сказал я. — В воскресенье мы обвенчаемся в Духовом монастыре. Ты будешь в белом платье!
— Что ты говоришь? В каком монастыре? Ты сошел с ума!.. Он убьет сперва меня, потом тебя и… всех!
— Убьет? Этот кожаный мешок с опилками? Я распорю его по всему шву, вот так! — показал я рукой, как распорю его.
— Я тебя боюсь! — воскликнула Ирена. — Высади меня, пожалуйста, тут. Останови!
Мы уже въехали в город. Он был еще малолюден. Я погладил Ирену по плечу и сказал, что довезу ее до моста, а там она дойдет сама.
— Конечно, там дойду, — сказала она, как заблудившийся было ребенок, которому показали дорогу к его дому. — Не надо так больше пугать меня, ладно?
И все-таки день этот получился для меня хорошим. Я тогда проспал, прилег на раскладушку, не раздеваясь, а когда проснулся, шел уже двенадцатый час. Я спустился в подъезд, чтобы позвонить Ирене и спросить, как быть. Она подумала и голосом Владыкина сказала, что все порядочные советские люди имеют обыкновение спать ночью.
— Днем они, товарищ Кержун, созидают!
— В том-то и дело, — сказал я.
— Это не оправдание. У вас есть какие-нибудь уважительные причины опоздания на работу?
Я признался, что в самом деле боюсь попасться Владыкину на глаза.
— Я вам не Владыкин, а Вениамин Григорьевич!
Ей почему-то было весело.
— Ты что там дуришь? — сказал я.
— Пришла вторая телеграмма. Там решили заехать в Ставрополь, — сказала она. — А Владыкин с нынешнего дня в отпуске. Что же касается председателя месткома товарища Волнухиной, то ее тоже нет сейчас в издательстве. Она завтра утром отбывает в Сочи. Тебя это устраивает?
— Вполне, — сказал я.
— Очень рада! А почему ты все же спишь днем, а не ночью?
— Да вот связался с одной полуночной шалавой, — сказал я.
— Ах, вот что! А она в самом деле шалава? Или только шалавка?
— Шалавка! — сказал я.
— А она хорошая?
— Так себе…
— А ты ее любишь?
— Очень!
— А она тебя?
— Это пока не совсем ясно ей самой.
— Ах ты, пижон несчастный! Мало тебя били тогда женским чулком! Врун детприемовский! „Мои „Альбатросы“ печатаются, видите ли, в двенадцатом номере“.
— Ты чего там разболталась? — сказал я. Мне очень хотелось видеть ее в эту минуту. — Когда мы нынче встретимся?
— В три часа дня в издательстве. Я приду с Верой, чтобы взять у ней рукопись для доработки. Пожалуйста, веди себя тогда прилично, ладно?
— Шалавка ты, — сказал я.
Когда они появились, я встретил их стоя молчаливым поклоном из-за своего стола. Полноте добротности поклона мешала, конечно, шляпа на моей голове, но тут ничего нельзя было поделать, и Вераванна, уже разомлело приуготовленная к отбытию в Сочи, решительно игнорировала его, а Ирена сделала мне за ее спиной легкий грациозный кникс. Она, наверно, сознавала, как искристо блестят и торчат ее глаза, и, чтобы скрыть это от Верыванны, сразу же прошла к окну. Я тогда тайно поблагодарил судьбу за все мне уже посланное в жизни — от детприемников и до чулка с оловяшкой, так как подумал, что без всего этого нам бы не жечь с Иреной своих костров. Еще я подумал — но уже совсем сумасбродное, специальное для Верыванны, — что вот возьму и вскочу со стула и подниму на руки Ирену и поцелую ее в глаза, и не по одному разу, а по четырежды четыре, и что ты нам сделаешь, попа ты этакая? Завизжишь, как подколотая свинья? Ну и визжи!