Руслан Киреев - Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы.
Пока мы убирали квартиру, Шмаков ни разу не присел отдохнуть. Мы вытирали пыль, драили полы, выметали из шкафа паутину и заплесневевшие корки хлеба. Шмаков суетился и лебезил. Я отвечал ему односложно, чтобы не выказать подкатывающую к горлу брезгливость— и к этому чужому мне человеку, и к его запущенному жилищу.
Шмаков был щедр: решившись раз назвать меня сынком, вставлял это слово едва ли не в каждую фразу. Но как и я к нему, он, конечно же, не испытывал ко мне ровно ничего. Я неожиданно свалился ехму на голову, и он спешил извлечь из этого счастливого обстоятельства все возможное. Для себя он нашел объяснение моему появлению здесь: я приехал, опасаясь неприятностей на работе, ответственности за то, что бросил его. Он даже чувствовал за собой некоторую силу, но ещё не решался воспользоваться ею — боялся повредить себе. Да и какая в этом была надобность, если я и без того смиренно выполнял все его незамысловатые прихоти?
В буфете мы взяли кофе и сосисок. Тая уплетала их с весёлой жадностью. Потом подвинула тарелку мне.
— Это вам. А то я все съем. — Она опять звала меня на «вы». — Ешьте и не думайте о Тимохине.
— С него вы взяли?
— Я проницательная. Вы думаете о Тимохине и злитесь, что я затащила вас сюда.
Не поднимая глаз, я отпил кофе. Он был теплым и приторным. Я поставил стакан.
— Пойдемте? — сказал я.
— Но вы не доели.
— Я не хочу больше.
— Тогда я их съем. Я ещё никогда не оставляла сосиски. А Тимохин их ненавидит. Он говорит, что от них гастрит.
Я невольно улыбнулся. Это походило на Мишу: он ужасался, если я брал в столовой шницель или борщ на свинине. Миша назубок знал, от какой еды — какие болезни.
Мы вышли на улицу. Шел снег. Тая молчала.
— Послушайте, — сказала вдруг она. — У вас живы родители?
— Живы, — напряженно ответил я. — Почему вы спрашиваете об этом?
Помедлив, она пожала плечами. Снежинки касались её серьезного лица.
— Как странно! Вы моложе Тимохина, и выглядите моложе, но мне почему‑то все время кажется, что вы старше его. И меня тоже. Видите, я даже на «ты» не решаюсь перейти. Наверное, вы много женщин знали.
— Нет, — -сказал я. — Совсем нет.
Мне было неприятно, что она заговорила об этом.
— А я вам верю, — задумчиво сказала она. — С мужчинами, которые знали много женщин, я не так себя чувствую. Свободно. А вас я почему‑то боюсь.
Она повернула голову и внимательно посмотрела на меня.
В проходе между сиденьями примостилась на мешке женщина. Несколько раз я ловил на себе её взгляд, но она тотчас отводила глаза к окну, за которым грузно поворачивалось бескрайнее кукурузное поле. То ли раньше знала она меня, когда мы жили в Алмазове, то ли была в клубе во время скандала, который разразился из‑за нашего. со Шмаковым появления там…
До автобуса оставалось полтора часа. Шмаков епал, но когда я, поднявшись, взял полотенце, он открыл глаза. Яркий утренний свет падал ему в лицо. Осоловело глядел он на меня, соображая, кто я и откуда взялся здесь.
От вчерашних мгновенно сменяющих друг друга выражений то подобострастия, то индюшечьей надменности не осталось и следа. Опустошенное лицо старого и больного человека…
— Плохо? —опросил я и, наверное, не столько жалость прозвучала в моем голосе, сколько брезгливость.
Шмаков не ответил, потер ладонью грудь, и взгляд его удивленно остановился на залитой вином новой рубашке, в которой так и спал он. Кустики бровей сосредоточенно шевельнулись — Шмаков вспоминал. Потом глаза его побежали по неприбранному столу, цепко задержались на пустых бутылках. Я вышел.
Шествуя со мной по деревне в новой нейлоновой рубашке, которую я привез ему, Шмаков снисходительно и небрежно здоровался со всеми и без умолку, с озабоченным видом все говорил, говорил мне что‑то.
На просторном крыльце с неоштукатуренными колоннами из белого камня застыли в ленивых позах неподвижные фигуры. Я холодно скользнул по ним взглядом. Слава богу, ни одного знакомого лица. На нас они смотрели со спокойным любопытством, лишь краснолицый верзила радостно шагнул навстречу. Шмаков остановился, подумал и подал ему руку.
Верзила замешкался на секунду, но руку пожал. Покосившись на меня, торопливо заговорил о чем‑то со Шмаковым, но тот покровительственно перебил его:
— Потом, Петя, потом. — Видишь, с сыном я.
Сидящая на мешке женщина что‑то шептала соседке. Та одобрительно кивала. Мне почудилось, что теперь и она исподволь поглядывает на меня.
Автобус приближался к Светополю.
В клуб Шмаков вошёл первым — неторопливый и важный, скромно остановился в дверях. В тесном фойе, как и семь лет назад, играли в бильярд. Но это был не тот прежний бильярд с обшарпанным маленьким столом и железными шарами, а новый, с шарами костяными. Ребята, лениво держащие в руках длинные кии, странно помолодели: семь лет назад они были старше меня, сейчас — моложе.
Вдоль стен выстроились новые стулья — вместо тяжелых самодельных скамей, новые шторы висели на окнах, но ощущение новизны не возникло у меня, я узнал прежний наш клуб — тот же тусклый, скучный свет, хотя и горели все плафоны, тот же табачный дух, такое же унылое жужжание голосов, звон домино, короткий стук бильярдных шаров.
Шмаков здоровался со всеми за руку, сдержанно объяснял, что приехал сын, и упорно не замечал насмешливых взглядов, которые бросали на его нейлоновую рубашку.
Когда я, умывшись, но не в Алмазовке, как вчера, а под рукомойником — ледяной водой, которую принес из колодца — вернулся в комнату, Шмаков пришел в себя и все вспомнил. Я понял это по тону, каким он пожаловался на головную боль, по нагло обшарившему меня взгляду. Вчера утром он просил купить вина, сегодня — требовал. День начался для него с мысли, на которой он отключился вчера после скандала «в клубе: я виноват перед ним, но он отнесся ко мне с великодушием, и за это я в долгу перед ним.
Я положил на край стола, рядом с почернелыми огрызками яблок, две рублевые бумажки и сказал, что через час уезжаю.
— Кирюха! — услышал я и повернулся.
Парень, который неспешно приближался ко мне и которого я ударил через несколько минут, в первое мгновение напомнил мне Антона. Такое же крупное и толстое лицо, толстые губы и небольшой лоб, только не хмурый, как у Антона, а ангельски разглаженный. Я узнал его — по ясному безмятежному взгляду, бережно пронесшему через все семь лет свою целомудренную незамутненность.
— Здорово, Кирюха, — сказал он и протянул мне руку с вытатуированным якорем. Я пожал её, тщетно пытаясь вспомнить имя парня. С ним был дружок, он тоже протянул руку, и я тоже пожал её.
— В наши края?
— Да… В отпуск.
— Ты где же теперь?
Я исправно отвечал, он бесцеремонно спрашивал, и я снова отвечал. Каштановые волосы его были расчесаны на пробор, у виска влажно блестело колечко.
— Выряди лея‑то! — сказал он, кивнув на Шмакова. — Ты, что ли, обновку привез?
Он хотел пощупать рубашку, но Шмаков оттолкнул его руку.
— Не шебуршись, Табуреткин! — миролюбиво сказал ему парень. — А то расскажу, как в Алмазовке с утками плавал.
Дружок заулыбался. Рядом стояли женщины, они тоже улыбались.
— Ну, хорошо, хорошо, — проговорил Шмаков, волнуясь. — Поздоровался, и хорошо, дай нам с сыном отдохнуть, мы отдохнуть пришли.
Но парень, не слушая его, дружески улыбался мне.
— А маменька что, с тем же или нового закадрила?
Я ударил его. От неожиданности он упал, но тотчас поднялся и несколько мгновений обалдело глядел на меня своими небесными глазами.
— Ты чего? —проговорил он. — Ты чего? Ошалел?
Он новее не думал оскорблять меня.
Кто‑то одобрял, кто‑то сочувствовал — ему ли, мне ли, но, заглушая всех, взорвался вдруг визгливый бабий голос:
— Ишь стоит! Драться сюда приехал! Думает, раз ученый, так драться можно. Не понравилось, что сказали! А что, не правду сказали? И правильно, с хахалем убежала, мужа бросила! Нам‑то не закрутишь мозги! А он, субчик, вырядился, рубашку нацепил! Столько лет знать не знали, — в душу харкнули в благодарность, что чужого воспитывал, — а теперь рубашку нате! Рубашкой отделаться решил! Когда болел — не очень‑то приехал, подохнул бы, кабы не люди, а теперь — сынок, видите ли! Да плюнь ты ему, отдай рубашку — пропьешь все равно.
Шмаков, заносчиво хмурясь, норовил сказать что‑то, но его не слушали. Я вышел.
Автобус въехал в Светополь. Я смотрел на знакомые улицы с чувством, которое в полную силу испытал десять часов спустя, когда сидел в пустом купе отходящего поезда — с чувством, что этот город чужой мне.
Алмазово осталось далеко позади, и я знал, что никогда уже не буду там и никогда больше не увижу Шмакова.
Шмаков прилетел из клуба следом за мной. Правой рукой придерживал левую, словно эта левая была ранена.