Варлам Шаламов - Вишера
В «Умирающем лебеде», исполненном на сцене лагерного театра 3-го отделения Вишерских лагерей осенью 1930 года, была и еще одна подробность, важная для меня.
Балериной, исполнившей «Умирающего лебедя», была заключенная — любительница из художественной самодеятельности, принятая из проходящего этапа.
Звали эту арестантку-балерину Елена Николаевна Шмидт. Елена Николаевна была родной дочерью Николая Шмидта, московского фабриканта, участника революции 1905 года в Москве, расстрелянного царским правительством, мебельщика Шмидта — самого боевого из большевистских отрядов, сражавшихся на баррикадах.
До 1969 года в газетах путали Шмидтов. Николай Шмидт — мебельщик, молодой парень, отдавший наследство на революцию и расстрелянный в 1905 году. Петр Шмидт — лейтенант, знаменитость в восстании на «Очакове», вызвавший огромную литературу, слегка истеричный эсер, — это разные. И если достаточно было назваться сыном лейтенанта Шмидта, чтобы любой советский деятель помог авантюристу, протянул руку помощи, что вызвало поток литературы, то с дочерью Шмидта дело обстояло иначе. Хотя именно отец Елены Николаевны был героем 1905 года в Москве, сама его дочка испытала все превратности лагерной судьбы и как заключенная, и как женщина-арестантка.
Но я собрался рассказать совсем о другом — только о том, что в Березниках в 1930 году хорошим был только лагерный клуб, лагерный театр и что этот театр, как это ни неудобно, давал в зоне спектакли, концерты свои агитационные — для вольнонаемных.
Обслуживать гигант первой пятилетки пробовали и вольные бригады, но в лагерь их не пускали, да и качество их концертов было ниже, чем лагерь мог показать сам, своими силами.
Был поставлен спектакль «Малиновое варенье» Афиногенова, репетировалась еще какая-то пьеса, когда лагерное начальство поразило неожиданное предложение выездного бюро профсоюзов Москвы.
Березники должна была посетить ни больше ни меньше как опера, московская опера.
Импресарио передового коллектива, сидевшего в кабинете начальства, не смутила возможность провести свои гастроли за колючей проволокой.
Заместитель начальника Балашов при моей консультации — я был членом художественного совета лагерей после того, как выиграл шахматный турнир, — провел переговоры с импресарио.
— Даем «Травиату», «Риголетто», «Русалку», «Фауста» и концерт — пять вечеров.
— А сколько всего человек?
— Восемь всего. Девятый — пианист.
— Вам как удобнее, — спросил я, — все оперы попарно или все подряд — для вольных и все подряд для заключенных? Сколько ваши гастроли стоят?
Импресарио сказал.
— Эту сумму мы вручим вам наличными.
— Но и к вам, товарищ Балашов, — источая любезность сказал импресарио, — есть другая просьба.
— Я слушаю вас.
— Насчет ужина.
— Не беспокойтесь, ужин будет, только без спиртного, конечно…
— Без спиртного и ужин не в ужин. Даже наши дамы, поверьте…
— Я верю, — сказал Балашов. — Но не имеем, войдите в наше положение.
— Охотно вхожу, охотно, — сказал импресарио.
— За счет ужина обговорим насчет подарков.
— Какие подарки?
— Ну, то, что лагерю под силу. Что-нибудь из продуктов. По банке мясной устроим. И картошки насыплем…
— Отлично, отлично, — сказал импресарио. — Но всё же хотелось бы что-нибудь, как бы поточнее выразиться, ну не портсигары там, не бриллианты, не кулоны, но всё же какие-нибудь вещественные воплощения наших невещественных отношений.
— Вещественного ничего не можем.
— Ну, всё же…
— Лагерные ботинки, что ли? Иль бушлаты соловецкого пошива?
— Ботинки было бы очень хорошо, — тихо сказал импресарио.
— Хорошо, восемь пар я вам дам. Но ведь там женских нет.
— А разве в лагере у вас женщин нет?
— Есть. Но они ходят в мужской обуви.
— Тогда и нам мужскую.
— Хорошо, — сказал Балашов.
— Я всё подскажу вам, — зашептал импресарио, — дайте нам по паре белья.
— Да ведь у нас казенное, бязевое. С печатями.
— Мы вырежем печати.
Балашов сдался.
— Итак, мы обговорили девять пар белья, девять пар сапог…
— У нас нет в лагере никаких сапог.
Опера была не так плоха, как я ожидал после этой беседы.
Правда, у русалки не хватало одного глаза, а вставной был другого цвета, но говорят, что и у Александра Македонского были разные глаза.
Русалка была женой импресарио.
Вот тогда-то я и послушал каждую оперу. Рядом со мной сидел Павел Кузнецов, наш техник, мой земляк, театрал, завсегдатай Большого театра, и валился от смеха.
Но публика в зале, арестантская публика, захвачена была этим парадом оперного искусства, хотя все оперы пелись на одном и том же крохотном пятачке сцены.
Все трудились, ворочали декорации, прибивали задники, быстро соображали, что использовать из наших запасов для себя, — женщины и мужчины трудились под команду импресарио.
Опера была действительно московской. Московская областная опера — гастрольный коллектив без всякой подделки.
Сделав вылазку на стройки гиганта первой пятилетки, труппа заработала немало «галочек» в отчетах о луче света в царстве новостроек.
У меня никаких претензий к этой халтуре нет. Всё это превосходило, без сомнения, «цыганочки», чечеточки блатарями организованных развлечений.
Это было летом 1930 года, а летом 1932 года в здании Дома союзов, где помещалась наша редакция, я столкнулся лицом к лицу с импресарио, выходившим из дверей гастрольного бюро Московской областной оперы.
Мы с минуту глядели друг другу в глаза.
— Нет, не может быть! — сказал импресарио.
Васьков
Отделы труда за те четыре месяца, что я сидел в изоляторе под следствием, реорганизовали и превратили в УРЧи — учетно-распределительные части, собиравшиеся в УРО — учетно-распределительный отдел при управлении лагеря.
Новым начальником УРО был Васьков — тот самый Васьков, именем которого названа магаданская тюрьма — «дом Васькова». В Магадане в середине 1930-х годов Васьков был первым начальником лагеря, замещал Филиппова, который болел тогда, и выстроил первую тюрьму, обессмертив свое имя. Не болей Филиппов — заместитель Берзина по лагерям, — называться бы тюрьме «дом Филиппова». Это было тем более справедливо, что Иван Гаврилович Филиппов умер там от инфаркта в одной из камер в декабре 1937 года. Но тюрьма называлась «домом Васькова».
Васьков был красный, плотный, подвижной человек, с высоким звенящим тенором — признаком великого оратора вроде Жореса или Зиновьева. Оратор был Васьков никакой. К заключенным он относился неплохо, большого начальника из себя не строил. Мучился он катаром желудка, кабинет был весь наполнен бутылками какой-то минеральной воды. Минеральная вода стояла в столе, на окнах, на полу его кабинета. Однажды во время выездной ревизии Москвы, которую проводил член коллегии ГПУ Призьба, Васьков опоздал убрать эти бутылки.
— Это ваш кабинет? — густым басом спрашивал крошечный Призьба с тремя ромбами в петлицах.
— Мой, — высоким тенором отвечал Васьков.
— Откройте стол.
Васьков открыл ящик письменного стола.
— Шкаф откройте.
Васьков открыл шкаф. Шкаф был набит пустыми бутылками.
— А это что такое?
— Минеральная, — пропел Васьков, — не водка же.
Призьба уже выходил из кабинета.
Васьков не читал ни книг, ни газет и все свои выходные дни проводил одинаково: набрав в сумку патронов oт мелкокалиберки, садился в саду около вольного клуба и стрелял в листья целый день. Семьи у него на Вишере с собой не было, а выпивка, как я догадался по обилию бутылок из-под минеральной воды, была Васькову запрещена. Раздутый живот, который Васьков с трудом затягивал поясом, прибавлял мало военного его в общем-то бравой фигуре.
Человек он был суждений самостоятельных, не глядел в рот ни Берзину, ни Филиппову, вот и был назначен новым и первым начальником УРО.
— Ну что, Шаламов, что ты хочешь теперь? Где будешь работать? Я мог бы тебя отправить назад, но там ведь все уже новые.
Еще бы, четыре месяца — это четыре века. Нет, я не хотел ни к Стукову, ни к Миллеру, и в Березники не хотел.
— Устраивайся здесь, в первом отделении. Придешь — договор оформим.
— А у вас нельзя?
— Где у меня? В УРО? Ты хочешь работать у меня в УРО? Смотри, — и Васьков позвонил. — Ну, Александр Николаевич, знакомьтесь с новым нашим работником.
Александр Николаевич Майсурадзе, начальник контрольного отдела УРО, был осужден по пятьдесят девятой статье за разжигание национальной розни, работал киномехаником на воле и стал формировать УРО.
— Это герой березниковского процесса.
— В инспектуру ко мне.
— А в статистику?
— Да вы что, зачем Егорову?