Илья Бражнин - Даша Светлова
Чаще всего я изъявляла полную покорность, но иной раз на меня нападала вдруг злоба, и тогда доставалось уже Соне. Чорт бы побрал этих умниц! Они слишком много понимают, чтобы быть счастливыми. И на поверку оказывается, что они не понимают самых простых вещей, а кстати и того, что самые-то простые вещи и есть самые важные.
Крендель имел успех и у ребячьих гостей и у моих. Ребята были чудные. Черномазая моя Маришка щеголяла в красном с белыми горошинками платье, в красных сафьяновых туфельках, с большущим красным бантом на голове. Шурке я сшила коричневый вельветовый костюмчик. Коричневый цвет пришелся к лицу Шурке и очень гармонировал с его каштановыми волосенками. Вероятно для гармонии коричневых тонов Шурка опрокинул во время завтрака на костюмчик чашку какао.
Весь день и он и гости его скакали по дивану, гремели перевернутыми стульями, прятались за шкафами и производили опыты с различными предметами, в результате которых выяснилось, что шелковый абажур легко протыкается карандашом, а синяя вазочка для цветов, несмотря на то, что кажется очень толстой, легко разбивается об пол. К восьми часам опыты были закончены, и гости, удовлетворенные, оставили мое полуразрушенное жилище. Ближайшие полтора часа были употреблены на то, чтобы привести квартиру в порядок, уложить ребят спать и приготовить все к приходу взрослых.
Эти майские вечеринки, игрища, гостьба стали традицией, и хоть традиция эта очень молода, но в быт вошла уже довольно прочно. Первого мая мы почти весь день на улице, а второго днем — у Шурки и Маришки маленькие их гости, а позже у меня взрослые.
В этот раз вечер вышел очень славный и легкий. Соня была в ударе и очень хорошенькая. Нельзя сказать, чтобы она была красивая — у нее не совсем правильные черты лица, и она очень уж чернявая, смуглая, но все ее неправильные и даже резкие черты лица удивительно привлекательны, когда она оживлена, а большущие черные глаза в такие минуты прямо как алмазы сияют. Федя тоже был какой-то отчаянно веселый, и это был, пожалуй, первый вечер, когда оба они не грызлись друг с другом и не насмешничали. За чаем они сидели рядом и совершенно мирно беседовали.
После чаю стали танцовать. Соня танцовала с братом моим Сашкой. Года три назад он вдруг нагрянул из Владивостока в Ленинград. Оказалось, что тот, которого я знала, — встрепанный, по-девичьи румянолицый и гибкий Сашка, — теперь огромный мужчинище, с трубкой в зубах, штурман дальнего плавания и уже четыре года как женат.
Я его не видала с девятнадцатого года и долго не могла к нему привыкнуть. Но потом понемногу я открывала в этом огрубевшем табачнике все черты прежнего моего отчаянного и в то же время застенчивого Сашки. Они жили в нем, и не такие уж глубокие раскопки пришлось делать, чтобы открыть их. В каждом, самом на вид серьезном и степенном, мужчине, по-моему, легко открыть озорного мальчишку. Это неистребимо, проживи он хоть сто лет. В общем мы с Сашкой обрели друг друга полностью очень скоро и зажили, как прежде, ладно и дружно.
Для таких вечеринок, как моя, Сашка — сущая находка. Он всегда готов подурачиться, всегда что-нибудь забавное выдумает, переодевается десять раз в вечер, шарады ставит, — словом, с ним не соскучишься. Танцует он прекрасно. Легкая, тоненькая Соня — вся черная — вместе со светловолосым, крупным Сашкой составляли хорошую пару и не совсем обыкновенную.
Впрочем, это не все заметили. Федя, например, совсем, кажется, не видел, что это так, да и вообще ничего, пожалуй, не видел. Он сидел в углу, смотрел на танцующих, даже притопывал в такт музыке ногой, даже улыбался, но, внимательно присмотревшись к нему, я поняла, что притопывания его машинальные, что улыбка у него рассеянная и отсутствующая и что, глядя на танцующих, он не видит их, а думает о своем, и думы его, верно, невеселые. Мне вдруг стало жаль его, так что даже сердце немножко защемило. Я подошла к нему. Мне захотелось чем-нибудь развлечь его.
— Чудная пара, правда? — сказала я, садясь с ним рядом, и кивнула на Сашку и Соню.
Федя вздрогнул, с минуту ошалело глядел на меня, потом, когда я повторила свои слова, насупился и буркнул:
— Ну что ж, возьмите и пожените их.
— Поздно. Сашка четыре года как женат. А вот, что касается вас…
Я засмеялась.
— Поздно! — вскричал Федя. — Не выйдет! Вообще, послезавтра я съезжаю от вас!
— Как так съезжаете?
— Так вот и съезжаю. В собственную квартиру — две комнаты, теплая уборная, ванная, пейзаж…
— Господи, но откуда вы взяли собственную квартиру?
— Дали… За геройские поступки и выдающуюся красоту.
— Ну что же, хорошо, — сказала я, немножко сбившись, — хорошо, конечно. Вы к нам-то заглядывать будете, во всяком случае?
— Нет, — сказал Федя быстро, — ни в коем разе. Видеть каждый день предмет пылкой и благородной страсти… Э, чорт… Кроме того, ко мне приезжает с Урала мама. Каждый человек имеет право на одну маму, и каждая мама имеет право провести по-человечески свою почтенную старость, не правда ли? А в общем, сага mia, дайте мне стакан чаю.
Он понурился и опустил голову. Я, не зная, что сказать, встала и пошла за чаем. Соня, кончив танцовать, кивнула Сашке, оставила его и подошла к Феде. Она чуть запыхалась и порозовела, глаза блестели. Она села рядом с Федей, но все будто продолжая двигаться в танце. Федя был неподвижен и задумчив. Соня что-то быстро и возбужденно говорила. Потом она засмеялась и легким движением тронула волосы. И смех, и это движение, и самые черты лица ее были не такими, как всегда. И дело было не в том, что сегодня все в ней было чуть-чуть манерно, — хотя и это для прямолинейной моей Сони было диковинкой, — а в том, что и движения, и интонации, и, видимо, самое состояние ее были как бы подчинены одному какому-то внутреннему велению. Это было так мне видно, так ясно, как будто все происходило со мной самой. Это была жажда нравиться, и не только, пожалуй, жажда, но потребность. Все вдруг стало в ней мягче, округлей, самая резкость черт как будто сгладилась. Это не было рассчитанное кокетство — это было преображение всего существа. Невозможно было, чтобы она была в эти минуты занята какими-нибудь расчетами. Она поступала так потому… ну, потому, что так поступается, — вот и все. Я не ошибалась, — я уверена в этом. Я хорошо вижу людей, а уж Соню-то я особенно хорошо знала. Она всегда была порядочно-таки неряшлива, раскидана и резка в обращении. Сейчас передо мной была другая Соня, и эта Соня могла сделать многое из того, что не под силу было той, другой Соне…
Федя поднял голову и посмотрел на нее. Я зазевалась и выронила из рук блюдце. Оно разбилось…
— Ничего, — сказала старушка-няня, — это к счастью, к свадьбе…
В конце концов так и вышло по-няниному. А началось это именно в тот вечер. Я уверена в этом.
— Ты должна особо помнить майские дни, — говорю я Соне.
— Особо? — спрашивает Соня. — Почему особо?
Она поводит плечами, приближает свое лицо к зеркалу и подымает руку, чтобы поправить волосы. И это совсем-совсем не тот жест, какой был тогда после танцев. И вся Соня не та. Она сильно осунулась. Начало беременности протекает у нее очень тяжело — самочувствие скверное, частые рвоты. Мне очень жаль ее…
Что касается меня, то Федина женитьба принесла мне смутное разочарование, хотя сама же я больше всех старалась об этой женитьбе. Было ли чувство Феди ко мне настоящим? И не была ли эта женитьба в какой-то мере изменой этому чувству?
Я спросила однажды Федю полушутя-полусерьезно:
— Вы очень любите жену, Федя?
Он чуть смутился в первую минуту, потом посмотрел мне в глаза и спросил суховато:
— А вы думаете, что я мог бы жениться на женщине, которую не люблю?
— Нет, не думаю, — сказала я уклончиво. — Но ведь случается… Не всегда женятся только уж по страстной любви… И потом… часто принимают за любовь простое влечение…
Федя долго молчал, потом сказал тихо:
— Вот что, Дашенька… Я знаю, о чем вы говорите, о чем думаете… Постойте, не надо жестикуляции, хотя бы столь приятной, как ваша… Так вот… Я любил вас… Это несомненно… Теперь не люблю — это тоже несомненно. А женятся не по любви, а по другим соображениям только сволочи… И больше об этом никогда говорить не будем…
Он замолчал и насупился. Я тоже примолкла и, понятно, разговоров подобных не затевала больше. Все было ясно. И все-таки. И все-таки я думаю, что глубокое, подлинное чувство не имеет прошедшего в обыкновенном смысле. Оно никогда не может умереть совсем и бесследно. Что-то, какая-то частица его всегда останется. Это как шрам от глубокой раны. И сроки этого самого чувства, я думаю, не играют никакой роли. Будет ли это короткий взрыв или столетняя мука — это все равно.
Говорят, что чувству не надо учиться, что тут и дурак умен, что это само приходит и само уходит, да и нового-то тут нет и быть не может, — все это уже было и будет всегда.