Пантелеймон Романов - Русь. Том I
Способности критики у Настасьи нет никакой. Она все раз навсегда переняла и изменить это или придумать, как сделать лучше, не может. По этой же причине она верит без всякого колебания всевозможным слухам, в особенности если источник их неизвестен.
Религиозное начало занимает самое большое место в ее жизни. По утрам она молится, долго стоит перед святым углом, смотрит иногда, забывшись и разведя бездумно брови, в окно, чешет под платком и в промежутках, спохватившись, крестится. У заезжих торгашей покупает иконки с яркими цветочками из блестящей фольги и непременно зачем-то потрогает руками эти цветочки и спрячет руки под фартук… А иконку всегда держит и боком и кверху ногами, но никогда как следует.
В праздники, когда она освобождается от работы, то может целыми часами сидеть на кухне на лавке, спрятав руки под фартук на толстой груди; для разнообразия изредка достает что-то из волос под платком и долго разглядывает очень внимательно, что попалось. Иногда выглянет в окно и опять сидит.
Потребности общения с людьми у нее нет никакой, и поэтому даже с любовником она всегда сидит молча. А на столе, где она пьет чай и обедает, всегда лужи от пролитого чая, молока, целые рои мух и никогда никакой скатерти, так как Настасья потребности в ней не чувствует и превосходно обходится без нее.
Все эти качества и свойства у Настасьи отличаются такой прочностью, что ни при каких случаях не поддаются изменению.
— Откуда только такие берутся, — скажет иногда Дмитрий Ильич, — ведь пять лет живет около меня, видит совершенно другое начало, другую жизнь, от которой, слава богу, могла бы научиться. И все-таки ни в чем никакой перемены. Изумительное существо!
* * *Дмитрий Ильич вошел в кабинет и, подойдя к часам, прежде всего сорвал со стены расписание занятий. Потом оглянулся по комнате.
— Настасья! — крикнул он тем тоном, каким зовут на расправу.
Настасья пришла, вытирая грязные руки о подол сарафана, и остановилась около двери.
— Ты что же, исполнила то, что я тебе приказывал? — сказал хозяин, твердо и испытующе глядя на нее. — Убирала в комнате?
Настасья ничего не ответила и стала водить глазами по комнате, как бы не зная, в чем ее вина, и стараясь отыскать ее прежде, чем на нее укажут.
— Ну?
— Да я все тут перетерла и картины перетирала, и со столов…
Митенька посмотрел на столы. На гладкой поверхности дорогого красного дерева виднелись дугообразные засохшие грязные мазки от мокрой тряпки и следы точно от когтей какого-то страшного животного. Это Настасья зацепила своим ногтем, когда вытирала.
— Варвар! — вскрикнул хозяин. — Понимаешь? ты — варвар… Это что? — сказал он, необыкновенно быстро подойдя к столу. Он ткнул пальцем в продранные полосы и взглянул на Настасью.
— Оцарапано чем-то…
— Не чем-то, а твоими когтями. Что же ты и возишь по дорогой вещи грязной мокрой тряпкой? У тебя есть соображение?
— А кто же его знал: стол и стол; я почем знала?
Хозяин несколько времени молча смотрел на нее.
— Вот вы мои два сокровища, — сказал Митенька, продолжая смотреть на Настасью с тем же выражением, точно надеясь пробудить в ней сознание своей вины и раскаяние. — Вот тут и попробуй с вами что-нибудь начать. Но нет, это вам не с кем-нибудь, я вас образую. А это что такое? — вдруг с новой силой воскликнул владелец, случайно остановив взгляд на картине. Картина была повешена кверху ногами.
— Что это такое?
— Ну, картина…
— Не «ну, картина», а просто картина, сколько раз говорить. Но как она висит?
— Как висела, так и висит, — сказала Настасья, угрюмо и недоброжелательно посмотрев на картину.
— Господи боже мой, какая же это непроходимая безнадежность! — сказал хозяин, сложив руки на груди и глядя в упор на Настасью. Настасья посмотрела на хозяина и, заморгав еще чаще, — отчего ее низкий лоб покрылся складками, точно от бесплодного напряжения мысли, — отвела опять глаза в сторону.
— Когда же ты ухитрилась ее так повесить?
— На другой день после Николы перетирала.
— Это она уже целую неделю так висит у тебя?
— А вы что ж не скажете?
— Что ж тебе говорить… во-первых, я только сейчас заметил, а потом я просто не представлял себе всего твоего… великолепия, — сказал хозяин, не найдя другого слова. — Ну, что же ты стоишь? Поправляй.
Настасья неохотно подошла к картине и подвинула ее на гвоздиках несколько вправо.
— Что ты делаешь?
Настасья испугалась и подвинула картину совсем влево.
— Ох! — сказал в изнеможении Митенька и даже сел. Настасья оглянулась на него, не отнимая рук от картины.
— Кверху ногами висит, кверху ногами. Понимаешь теперь?
— Веревочка-то в эту сторону длинней была, я и думала, что тут верх, — сказала Настасья, став своими валенками на шелковую обивку кресла, чтобы перевесить картину.
Митенька хотел было крикнуть на нее, но только махнул рукой и сказал вразумительно:
— По картине смотрят, а не по веревочке. И потом, изволь из парадных комнат убрать все эти корзины с грязным бельем и весь хлам, который ты туда натащила, а то все это у меня полетит… Поняла?
— А куда ж их девать?
— Что же, значит, в чистые комнаты валить?
— Да там просторно.
Митенька несколько времени смотрел на нее.
— Что, если тебя одну пустить в хороший дом, во что ты его превратишь? — сказал он.
— А что ж ему сделается…
— То же, что ты сделала с моим домом. И боже тебя сохрани, — сказал хозяин, несколько торжественно поднимая палец, как бы заклиная Настасью, — если я с завтрашнего дня увижу хоть один горшок на балясинке или тряпку. А потом — помои? Что же ты, с ума сошла? и льешь всякую дрянь прямо с порога и из окна.
— Да я делый год выливала.
— Митрофановский дурацкий ответ. Тем хуже и возмутительнее, что тебе самой ни разу не пришла мысль о том, что ты разводишь заразу около дома.
— Я заразу не развожу, — сказала обиженно Настасья и пошла было к двери, обойдя стоявшего на дороге хозяина.
— Стой! выслушай сначала, а когда тебя отпустят, тогда можешь идти. Обедать подавай в столовую и накрывай стол как следует, как у людей делается, а не по-собачьи. И вообще запомни, что теперь тебе не будет так легко сходить все с рук, как до этого сходило. Можешь идти.
Нужно было сходить к Житникову. Митенька поморщился, как он всегда морщился перед всяким неприятным усилием. А неприятно было вообще всякое усилие.
— Не хочется идти к этому мещанину, — сказал он, но сейчас же, как бы стряхнув с себя что-то, взял фуражку и пошел. — Реальная жизнь требует усилия, значит, нужно сделать это усилие.
В состоянии этой решимости он вышел на двор, и глаза его сразу наткнулись на телят, бродивших около дома. И Дмитрий Ильич, решивший отстаивать каждую пядь своего права, вскипел гневом:
— Да что за проклятые! Нет уж, теперь я спуску не дам. Все бока обломаю без всяких протоколов! Митрофан, гони, не видишь! — крикнул он, увидев Митрофана, неспешно шедшего по двору.
— Да это свои, — сказал Митрофан.
— Так что же ты не скажешь?! — крикнул с досадой хозяин и пошел к Житникову.
Митрофан посмотрел ему вслед и, с усмешкой покачав головой, сказал:
— Голова-то не дюже крепка…
Вдруг хозяин, что-то вспомнив, повернулся на полдороге к Митрофану.
— Что же ты, ходил за мужиками?
— Ох ты, мать честная, из ума вон! — вскрикнул Митрофан, схватившись за затылок, и побежал на деревню.
Хозяин иронически посмотрел ему вслед.
XVI
Было только одно благословенное место, где не жаловались на застой жизни, на среду и не чувствовали за собой никакой высшей вины перед эксплуатируемым большинством. Это усадьба Житникова, купца из городских мещан, арендатора, прасола, скупщика. Он все в себе совмещал и, несмотря на свои шестьдесят лет и седую бороду, казался молодым.
Работа приобретения кипела круглый год в этой усадьбе, огороженной высоким забором из потемневших досок с набитыми наверху гвоздями, с крепкими воротами, цепными собаками. Здесь ссыпали хлеб, давали мужикам деньги под заклад, снимали сады, скупали кожи и дохлых лошадей, торговали черствыми калачами и ездили по ярмаркам.
С одного взгляда на усадьбу, на крепкие кирпичные амбары, на грязное крыльцо дома, похожего на станционный трактир с кирпичным низом и деревянным верхом, на лужи грязи и помоев на дворе, было видно, что обитатели этой усадьбы за красотой жизни не гнались, а смотрели в оба, где и на чем можно как следует заработать.
И правда, вся энергия жизни уходила здесь целиком на это. Вставали рано, летом с зарей, зимой задолго до рассвета, принимали подводы с мукой, гремели ключами, ссорились, выбивались из сил, но всюду поспевали.