Сергей Антонов - Овраги
— Кто там? — спросил строгий женский голос.
— Рабочий класс, — ответил Роман Гаврилович.
Дверь отомкнули. Испуганная секретарша побежала за стол. Толпа хлынула в приемную. Стол двинулся и прижал ее в угол.
К ней тянулись заявления, написанные мучительными каракулями сельских ликбезовцев; бумаги были неразборчивы, бестолковы и все, как одна, оканчивались несбыточной мольбой: в просьбе прошу не отказать.
— Мне к самому надо!
— По миру пустили!
— За что моего мужика увезли?
— Почему рабочий может иметь корову, а мы нет?
— Силком в колхоз загоняют!
Секретарша кричала, что председатель занят, что председатель вышел, что председатель будет принимать с двух часов. В конце концов Роману Гавриловичу удалось показать ей размашистую резолюцию секретаря окружкома. Она вызвала по телефону товарища Крутова, а товарищ Кругов немедленно повел Романа Гавриловича и Митю на второй этаж. Товарищ Кругов постучал в дверь, не обитую дерматином. Замок щелкнул. На пороге встал человек в сатиновом нарукавнике. Впалые щеки и клинышек бороденки делали его похожим на чертика.
— К вам, — сказал товарищ Крутов и исчез.
Митя и его отец оказались в чистенькой комнатке.
Стол и этажерка — вот и вся обстановка. Ни портретов, ни диаграмм. Единственное окно завешено тяжелой шторой.
Возле электрической лампы, горящей под металлическим абажуром с пятиконечными звездами, сидел крупный мужчина в косоворотке, подпоясанный шнурком с кисточкой. Это был председатель районного исполкома Клим Степанович Догановский. Тщательный пробор тянулся у него возле самого уха, а тощая, зачесанная на лоб косица безуспешно пыталась скрыть розовую плешь.
— Очень хорошо! — сказал, прочитав мандат, Клим Степанович. Его мучила одышка, однако косоворотка была застегнута по самое горло. — Оперативно! Знакомьтесь, мой зам, Валентин Сергеевич Горюхин, — указал он на чертика в нарукавнике. — Вымотался товарищ, сами понимаете, сплошная коллективизация. Видали, что внизу творится.
— А кто там? — спросил Роман Гаврилович.
— Половина — кулаки, половина — подкулачники… — объяснил Горюхин.
— Вообще-то, товарищ Платонов, дела идут неплохо, — перебил Догановский. — План хлебозаготовок завершили к ноябрьскому празднику. Хлеба сдали на тридцать процентов больше прошлогоднего. А вас как прикажете величать, товарищ? — обратился он к Мите.
— Дмитрий Романович.
— Очень хорошо! Дмитрий Романович, а сколько вам лет?
— Скоро тринадцать.
— Вот и хорошо. С тринадцати лет в колхоз зачисляют… Мамаша работать разрешит?
— У меня нет мамы.
— А где она?
Митя потупился.
— Ее убили кулаки, товарищ председатель, — отчетливо выговорил Роман Гаврилович.
— Ах вот что! Очень хорошо! То есть я хочу сказать, хорошо, что к нам явился коммунист, которому ясно, что такое кулак. К сожалению, некоторые наши работники склонны недооценивать эту опасность. В райкоме, надеюсь, обрисовали ваши задачи?
— Основную задачу я знал и до райкома.
— И как вы ее формулируете?
— Душить кулаков.
— Вот, — оживился Горюхин. — Вот, Клим Степанович, кому не надо напоминать, что кулаки самые зверские, самые грубые и самые дикие эксплуататоры!
— Да, конечно, — Догановский дернулся. — А с докладной-то мы, батенька, опаздываем. Давайте-ка быстренько проглядим да на машинку. Товарищ Платонов, вам и сесть некуда, к сожалению. Как видите — конспирируюсь. Пришлось сбегать из кабинета. Подождите минутку… Что тут у нас: «Обращаемся с настоятельной просьбой внести нас в список районов, проводящих сплошную коллективизацию… Учитывая огромную тягу крестьянства в колхозы, проводим месячник коллективизации и с четырех процентов дошли примерно до девятнадцати…» Не любишь ты, Валентин Сергеевич, конкретности. Что значит «примерно»? Сколько точно?
— Шестнадцать колхозов, Клим Степанович. Включая дикие. Думаю, к февралю до двадцати дотянем.
— Ну так и нечего людям голову морочить. Напишем — двадцать пять, а «примерно» выбросим. А сколько раскулачили?
— Неловко писать, Клим Степанович. Два и две десятых процента.
— Да ты что, смеешься? — Косичка у Клима Степановича упала на ухо, обнажая блестящую, как обливной горшок, плешь. — Острогорский район еще к октябрьским пять процентов раскулачил. А у нас два и две десятых?
— Вы же сами нам руки вяжете, Клим Степанович, — занервничал Горюхин. — Я же предлагал собрать активистов, довести до них нормы раскулачки, и чтобы кровь с носу… Вон вчера в Ефимовке уполномоченного избили. Кто бил? Бедняки? Какие они бедняки, если уполномоченных бьют. Если их всех переписать, будет у нас еще полтора процента. А приплюсовать Чугуева…
— Опять Чугуева? Я, кажется, русским языком сказал: с Чугуевым повременить. Ясно?
— Правление колхоза считает, что Чугуев кулак, — не сдавался Горюхин.
— Не кулак, а середняк — интенсивник.
— А кто такой интенсивник? Без пяти минут кулак!
— Был кулак, да весь вышел, — послышался густой бас.
В дверях стоял румяный старик с бородой, только что побывавший в парикмахерской. От него разило духами «Шипр». За алым кушаком торчал кнут. Старик был навеселе и помахивал туеском с медом.
— Здравствуйте, начальники-кормильцы! — провозгласил старик весело и уставился на Митю. — А это кто?
— Это, Спиридоныч, помощники к нам прибыли, — Догановский вздохнул. — Работать нам не дадут, Валентин Сергеевич. Неси бумагу на пишущую машинку. Бог с ней. Гриф — секретно. А ты, Спиридоныч, заходи позже. Сейчас недосуг.
— А мне и не надо заходить. Прощеваться пришел. В Москву еду. Вот он, билет, — старик достал из беличьего треуха зеленую бумажку и помахал ею возле Догановского.
— Твердое задание выполнил?
— А как же… Эх, товарищ Горюхин ушел. Он знает. Да ежели бы не выполнил, справку бы не дали. Вот она, справка, — он помахал справкой, приплясывая. — Я, как прибыл на станцию, выпряг свово мерина и продал желающим всю евоную амуницию. И сбрую, и хомут продал. И дугу продал совместно с бубенчиком. И сани продал. Мерин обиделся и ушел кудай-то. Так что теперь я чистый батрак с ног до головы, какой требуется для товарища Горюхина. А за коня не тоскуй. Он глухой. Надо бы к шкырнику, на кожсырье сдать, да ходить далеко. Пока доведешь — издохнет… Так что покидаю я ваши Палестины и убываю в первопрестольную столицу. Авось там правды больше.
— Правда нынче одна, что в Москве, что у вас, в Пенькове.
— Не скажи! В Москве буду у сына жить, на фабрике вкалывать совместно с рабочим классом. Там никто меня кулаком обзывать не станет.
— А вы, дяденька, правдашный кулак? — спросил Митя.
— Разве тут разберешься. Одному кулак, другому — зажиточный. У каждого комиссара свой аршин. У нас, в Пенькове, у кого изба на два окна, считается середняк, у кого три — зажиточный. А если четыре — уууу!
— Не слушай его, мальчик, — посоветовал Догановский. — Кулака определяют не по окнам, а по доходам. У него небось тыщи в кубышке.
— Какие тыщи? Мне нонешний год назначили налогу всего тридцать рублей. Вот и считай, какие у меня тыщи.
— Не прикидывайся. Скрываешь доходы. Только и всего.
— Не пойман — не вор. Ежели скрываю, пущай налоговая комиссия ищет. Налоговые-то комиссары в сельсовете штаны протирают, а в деревню их не затащить. Приходится самому запрягать да к их милости ехать. Да медком подчевать…
— Вот-вот. Они тебе налог скощают, а ты им медок подбрасываешь. Хорош гусь! Небось и тридцатки для государства жалко.
— Что ты, Степаныч! Да я бы сотню не пожалел, лишь бы в колхоз не загоняли.
Спиридоныч махнул туеском и пропел:
— Отрубите мине нос, не хочу итти в колхоз! Эхма! — Он попробовал сделать что-то вроде глубокого реверанса и чуть не упал.
— А кнут в Москву повезешь? — спросил Роман Гаврилович.
— И верно! Про кнут позабыл, дурная голова! — он весело щелкнул кнутом по валенку. — Хочешь, Степаныч, по дружбе за целковый уступлю. Будешь нас, дураков, в колхоз загонять.
— Дураки и без кнута записались. А вот умники не желают. Ты, Спиридоныч, в вагоне язык не распускай. Tie то еще до Москвы на казенные харчи угодишь.
— Ваша правда! Ухожу, ухожу! А ты, малец, в конторах-то не задерживайся. Определяйся пастухом или подпаском. В деревне легше со скотом жить, на воле, чем с людями. Коровушки мычат, а люди рычат. Привет вам всем с кисточкой! Вот дурной! — спохватился старик. — Медку-то я Горюхину принес, а отдать позабыл. Передай, Степаныч, будь добрый. Скажи, от меня ему последний гостинец…
Старик поставил туесок на письменный стол и вышел.
— Вот вам, пожалуйста, — пожал плечами Догановский. — Музейный экспонат, последний единоналичник пеньковского куста. Засеял полдесятины секретной травкой для пчелиного питания и качает мед на рынок. Берет по восемьдесят фунтов от пчелосемьи. Тару сам мастерит и с пасекой управляется, и поле от потравы охраняет.