Василий Коньяков - Далекие ветры
— Это не снегирь, — говорю я приглушенно. — Видите, серый? Чужой… И дерется…
— Вполне естественно, — говорит Андрей, насмешливо разглядывая меня. — Это самка. Она не так красива, зато отличается сварливостью.
Я смотрю в его глаза и понимаю, что он не простил мне ту первую встречу.
— Самца держит в подчинении и вымогает у него лучшие ягоды. Если самец не сразу уступает, она злобно раскрывает клюв и принимает угрожающий вид.
— Похвальная наблюдательность.
— Ничего подобного, популярная брошюра: «Снегирь. Уход и содержание».
Птицы шумно вспархивают, серый куст сразу светлеет, и стайка, будто на невидимых струечках воздуха, взмывает кверху и исчезает в кустах.
— Яркие какие, — говорю я. — А вот в кустах их не видно. Вон они, — я останавливаюсь, — смотри. Те же самые… Только… Они горят на снегу.
Андрей молча сворачивает в сторону. Серым комочком в снегу лежал снегирь. Андрей зачерпнул его ладонью и подул на бок. Снегирь уже застыл, только от дуновения перышки его тяжело топорщились.
— Ударился, наверно, — говорит Андрей. — Об ветку. — Вдавил рукой снег под деревом и опустил птицу в ямку. Постоял молча и пошел между кустами. Ни с того ни с сего повернулся и доверительно сказал: — Заметила? У мертвого оперение поблекло, потеряло напряженность. Да? А от живых исходит свечение. Странно. Или мне показалось? Будто цвет перьев потух…
Я уставилась на него, соображая. А он, словно только увидел меня, растерялся, заспешил и больше уж не сказал ни слова. Колючее и теплое солнце ласково жгло щеки.
Когда вышли из согры, на горе у маяка увидели Юрку.
— Не успели.
В обед мы расходимся. Андрей не захотел к нам зайти.
— Нет, — сказал он сухо, чтоб уж и не пытались ему что-либо еще предложить. — Мне нужно побыть одному.
Пошел через огород мимо бани, не оглядываясь. Он не нуждался в общении с нами.
«Господи… Ну и пусть!..»
Почему-то сразу чувствую, что устала, лыжи тяжелы и до неприятного отпотели варежки. Я снимаю их и стужу руки о палки.
В избе еще тепло. Я кладу варежки на печку. Запахло талой черемухой. Юрка связал лыжи, протер их тряпочкой. Мне кажется, я знаю его за этим занятием давно — в прошедшем и будущем. В другом качестве видеть его мне не дано.
Я сажусь на кровать и отваливаюсь на подушки. Расслабленность приятна — шевелиться не хочется.
— Довольна? — смеется Юрка. Расстегивает воротничок рубашки, мягко ходит по комнате в кедах. — Это то, что ты хотела. Надо в сторону реки лыжню пробить или на луга, к стогам. Давай… Каждый день. Только вечером.
Я не шевелюсь и думаю:
«Что у меня после обеда будет? Читать не хочу. Писать?..» Я ищу, пробегаю памятью сегодняшний день, стараюсь уцепиться за неведомые вехи, чтобы найти что-то приятное для себя. Почему-то вспоминаются сумерки и широкий воз на санях. Я стою на обочине и пережидаю, когда пройдет трактор. Андрей в снегу барахтается с доярками. Как он замер, когда я проходила мимо, наверно, весь снег с головы под рубашку растаял. Доярки это заметили. Мне всю дорогу улыбаться хотелось. И все… Ведь ничего больше не было? Но почему я хочу вспоминать это и кажусь себе там счастливой. Хм… Зачем мне все это? Ведь у меня нет права.
Я не открываю глаза, и, как неясная грусть, плывет сизое марево кустов, полыхают на снегу снегири, снимаются и исчезают далеко за согрой.
— Хочешь посмотреть, как здесь именины справляют? Нас Кузеванов на субботу приглашал. «Нельзя жить в отрыве от народа».
Юрка улыбался в предвкушении общей радости. Лыжные прогулки его не утомляли.
14 декабря.
У самой двери я задержалась, сказала Юрке:
— Ну как мы сейчас войдем? Слышишь? Пьяные уже все. Не представляю, что я там буду делать.
Юрка, подталкивая меня, открыл дверь. Навстречу хлынул говор.
Я вижу, как качаются головы, как стеклянно блестит стол от стаканов.
— Штрафную им!.. Чтоб не опаздывали… Юрка наш… А Катю сюда. Побольше ей. А то она с нами не знается…
Пока мы вешаем пальто на гвозди, за столом люди раздвигаются, и нас заталкивают в широкую брешь между плечами.
Я не знаю, куда деть руки, так близко подступили ко мне тарелки.
Все ждут нас. Ставят полные стаканы водки. Юрке большой граненый, а мне такой же граненый, только поменьше.
Я чувствую, что начинаю гореть и становиться красной, как все за столом.
— Давай всем, — распоряжается Пропек и поднимается со скамейки.
— Подождем. Выпьют. Потом повторять будем…
Мне накалывают кружочек такого плотного огурца, что я смелею и, не отрываясь от него глазами, поднимаю стакан.
— Ну, что же вы. У нас так нельзя.
— Кума! Ты смотри, кума… Неужели мы ее не заставим?..
Какое это ласковое и женское слово «кума». Улыбчивое, деревенское… В юбке и фартуке. И как оно не вяжется с женой Проньки Кузеванова — Надей.
На маленькой ее голове волосы забраны на затылок. Забраны сильно, до тугого блеска, и закручены шишкой. Эта прическа растянула к вискам ее и так большие глаза.
— Ладно, — сказала она с неторопливым достоинством. — Я вам что-нибудь… Нашего. Самодельного.
Молодая хозяйка была вне общего ажиотажа. Не знаю, какие знаки подала она Проньку, только тот нашел ее у печки и наклонился ухом к ее лицу.
Из опыта своей деревенской жизни я уже предполагала, что оно такое, это «наше самодельное».
Пронек открыл крышку и спустился в подполье.
Вскоре из темноты появился лагун — я уже начинаю усваивать здешнюю терминологию, — лагун — деревянная бочка, приземистая, как усеченный конус.
Пронек стал вытаскивать из отверстия затычку, обернутую в тряпицу. Расшатал ее из стороны в сторону пяткой. Выдернул. Резкая струя хмеля ударила из круглой дырочки.
Пронек наклонил лагун, и запенилась в ведре, зашипела белой шапкой настоянная на сахаре брага.
В этом бочонке брага крепла, бродила. Появлялась в ней шибающая сила — ее омолаживали — всыпали сахар. В бочонке начиналось холодное кипение.
Пронек поставил ведро на стол. Я без насилия справилась с полным стаканом, а потом сидела и с восторгом ужасалась, как затяжелели мои ноги.
— Будя. С копыльев сбивает.
— Поди, год выдерживал?
— Он про нее не знал… Жена прятала.
— Кума, кума…
А я смотрю, как выглядывают с печки мальчишки. Еле различаю свесившиеся босые ноги.
— Пронь, дай передохнуть…
Из другой комнаты выносят аккордеон и подают рябоватому мужчине. Аккордеон огромен, как батарея отопления. От яркой отделки, перламутрового свечения стало светлее за столом. В аккордеоне много и зеркального блеска и регистров. Его много для одного человека.
Мужчина запряг себя ремнями с двух сторон.
— Аккордеон у вас мощный, — сказал Юрка. — Таких в магазине не продают.
— Немецкий. Из самого Берлина.
И он растопырил пальцы на клавишах.
Мне казалось, что из этого чудища сейчас явятся такие же нарядные звуки. А они оказались серыми, как пальцы.
Аккордеонист перекинул ноги через скамейку. Пальцы неуклюже шевелились, они походили на избитые деревянные городки, разложенные на клавишах, но как-то успевали делать свое дело.
Молодая потная женщина, прежде чем вырваться на круг, прочувствовала плечами и грудью всю мелодию и неожиданно пропела поверх голов:
Шторы тюлевы висели,Знаю, знаю, у кого,Знаю, знаю, кто расстраивытМатаню моего.
И начала колотить ботинками в пол. Дядя Иван играл громко. Знал он только одну музыкальную фразу и называл это «Подгорная». Если написать формулу его «Подгорной», то она выразилась бы так:
Шторы тюлевы висели, знаю, знаю, у кого…Шторы тюлевы висели, знаю, знаю, у кого…Шторы тюлевы и т. п.
С начала и до конца без модуляций.
Вот уж кто-то еще включился в пляску. Еще… Сорвало всех в один круг, и они затасовались, замельтешили каруселью перед аккордеоном, неутомимо и долго. Аккордеонист с широкими ладонями обладал незаурядной физической силой.
— Уморили… Ой… Ну хватит. Садитесь отдыхать. Садитесь за стол…
И уже было жарко от распаренного здоровья. К людям возвращалось чинное успокоение.
— Еще по одной… Перед пельменями.
Пронька торопило нетерпенье.
— Кипят, — с поспешностью сообщила Надя и улыбалась из другой комнаты.
А ребятишки сидели на печке. Среди них и широконосый двоечник, что не знал ничего о Куликовской битве. Брус мешал ему видеть стол, и он наклонял голову и все хотел разглядеть лицо каждого и боялся остановиться на моем.
Знать бы, как преломляется в этих детских глазах пьяная феерия.
И может быть, вот с такой печки пришел к нам на занятия литературного объединения косноязычный парень. Пришел со стихами: