Третий. Текущая вода - Борис Петрович Агеев
Я шел по воде и улыбался.
За перекатом правый обрывистый берег кончался и переходил в склон сопки, а дальше начинался березняк. Речка выбиралась на сравнительно ровное место и текла в невысоких бережках до самой большой воды. Сейчас будет небольшая заводь, а над ней, в густой траве берега, торчали столбы не то балагана, не то юкольника[1]. Столбы сгнили и осыпа́лись под рукой. Они стояли здесь давно, может быть, с двадцатых годов, а может, и дольше.
Нужно будет спросить Атувье об этих столбах, когда он ко мне придет. В прошлый раз я забыл об этом.
Вся местность вокруг столбов поросла очень густой травой; эта трава просто била из земли… Всегда так, подумал я; места, где бывали люди, стараются изжить о них даже память, что ли. Вдоль юкольника бежал ручеек, прорывший щель в дерне, на дне и на стенках щели расплывались разводья пятен, словно от машинного масла или соляра. Минеральные примеси, и попахивают сероводородом.
Костер затухал, и я подбросил в него веток и немного сучьев. Рядом с пеньком росла береза, которая раздваивалась почти у самой земли и выгибалась дугой. Дуга и развилка образовывали ложе, на котором мне нравилось отдыхать.
Похоже на то, что день сегодня был удачный, поэтому можно доставить себе удовольствие: полежать на этом троне, вытянув ноги к костру. Я покурю, послушаю музыку и не отрываясь буду смотреть на нервные лепестки огня.
Я сходил за березняк, где между кустарниками росла сочная высокая трава, и заменил в палатке подстилку из уже высохшей травы. Палатку стоит назвать «нутром», ей-богу: так в ней темно и уютно. А какие запахи! Вянущие травы и кедрач…
Я уложил телогрейку в березовое кресло и уселся сам. Негромко работал приемник.
Где-то потрескивает… Нет, это не приемник. И что-то покрупнее лисенка. Спать, спать… Транзистор умолк. Все-таки я немного устал. На берегу, в березняке, горит мой костер. Тихо-тихо. Июньское ночное небо в мерцающих брызгах звезд, журчащая невдалеке речка.
Текущая вода… а я на берегу у костра, горящего в березняке.
И в эту секунду на поляну выбегает волк.
Нет, это был не волк, а нартовая собака, очень старая и очень лохматая. Правда, одичавшая собака, потому что за старостью ее уже не использовали в упряжке, а пристрелить, как это делается в здешних местах, ни у кого не поднималась рука или, может, просто некому было.
Этот пес уже ни на что не годился.
Он сел рядом со входом в «нутро» и замер. Пес не сводил с меня своих глаз, которые в сумраке поляны горели двумя холодными угольками. При дневном свете его глаза были светлыми, с желтизной, а в темноте светились словно непотухшие головешки в куче серого пепла.
Настоящие нартовые псы все дикие, и летом их держат на стальных тросиках у ручья в овраге и очень редко кормят. Они сидят там, у воды, и воют, подняв морды, или просто лежат себе и разглядывают небо, траву и ручей. Они дикие, но никогда не тронут человека или его маленьких детей, которые иногда приходят к ним поиграть.
У этого пса кличка не собачья: его назвали по имени хозяина, и я знал эту историю.
— Здравствуй, Маркел, — сказал я.
Пес не шевелился.
— Ты почему сегодня один?
Маркел слегка повернул голову, будто прислушиваясь к звукам позади себя.
— А… так ты не один.
Пес слушал с мрачным достоинством. Он уважал меня, хотя никогда не подходил ко мне на расстояние, опасное для него. Но он не боялся меня. Каким-то образом он чувствовал, что я его не трону, и был в этом прав. Я знал, что, закричи я на него, взмахни сейчас рукой, он прянет в сторону, глухо рыкнет и исчезнет, и я его больше не увижу. Но у нас с ним установились отношения доверия, и я думал, что он способен как-нибудь по-собачьи оценить мое к нему внимание и платить тем же; и, наверное, тоже был в этом прав.
Он привык к злобе и непостоянству людей, а теперь ему просто хотелось дружеской терпимости.
Он приходил ко мне не в первый раз, ложился на лапы, замирал, слушал музыку и наблюдал за мной. Наверное, он классифицировал меня со своей точки зрения коренника в упряжке: прикидывал, сколько я вешу, смогу ли вовремя остановить нарту, чтобы покормить упряжку, управлюсь ли, если псы рванут под уклон за убегающим зайцем.
— Прекрати, Маркел, — говорил я ему тогда, — старый остолоп, облезлая кацавейка. Прекрати, ты действуешь мне на нервы.
И Маркел прекращал. О чем он думал дальше, не берусь судить. Но о чем-то неторопливом, старческом, спокойном — это уж точно.
Иногда мы пили с ним чай. Вернее, чай пил я, а он довольствовался сахаром. Я бросал ему кусочек рафинада, но он не торопился: поворачивал его лапой, брезгливо обнюхивал, будто видел впервые, и только потом съедал. Я закуривал, а он укладывался поудобнее и опять начинал наблюдать за мной, и думать обо мне разные нехорошие вещи, и делать свои собачьи выводы.
Сейчас он лежал, огромный, со свалявшейся шерстью, а его массивные изуродованные лапы, которые за много лет протащили сотни тонн груза на тысячи километров, изредка подергивались.
Маркел ждал своего тезку и хозяина. И тот пришел.
— Здорово, Валентин, — сказал Маркел Атувье и сел на бревно.
Винтовку поставил рядом. Маркел таскал ее всегда: и когда была охота, и когда ее не было. Разрешение на «мелкашку» у хозяина давно кончилось, но он умел ее прятать вовремя от нежданных «начальников» и еще ни разу не попался с нею.
Это оружие было — ветеран, однозарядная малокалиберная винтовка выпуска 1952 года. Приклад менялся уже не один раз, а тот, который был сейчас,