До последней строки - Владимир Васильевич Ханжин
И еще: он видел, что становится сутулым до горбатости. Нет, он не мог позволить себе сгибаться дальше, подчиняться болезни, а работая сидя, невольно клонишься к столу.
С нарочитой медлительностью сняв пальто и кепку, вынув ноги из глубоких калош, Рябинин пригладил ладонью жидкие светло-русые волосы и торжественно подошел к столу. Ухватил с обеих сторон покатую столешницу, произнес мысленно: «Поздравляю вас, Ксей Ксаныч, с возвращением к станку».
II
Фраза эта была почти ритуальной. И сейчас он произнес ее с особой торжественностью, словно бросая вызов силам, которые препятствовали его возвращению.
Кажется, нынче он более чем когда-либо приблизился к последней черте. Во всяком случае, был такой момент, было такое утро — он едва не отступил. Потом, вспоминая об этом, Рябинин не думал о дочери, о степени ее виновности: он спрашивал только с себя.
Рассвет — самое жестокое время: это с ним случилось на рассвете.
Накануне вечером у него сидела Екатерина Ивановна. Как обычно, она пришла с объемистой своей сумкой, в которой умещались и гостинцы для больного и вся ее учительская лаборатория: тетради с планами уроков, конспекты, учебники. Частенько она готовилась к урокам там же, в больнице, возле койки мужа; случалось, что подключала к своим занятиям и его — не столько на пользу себе, сколько на пользу ему.
На этот раз она не вынула свои тетради; она вообще забыла, что они существуют, и почти все время молчала, боясь утомить мужа.
О дочери Рябинин не спросил. Да матери и нечего было бы добавить к тому, что он знал. Впрочем, если бы ей и было что добавить, в этот вечер она не сказала бы.
Все-таки он не позволил ей остаться дежурить на ночь, поторопил уйти. Так Рябинин поступал всегда, когда болезнь обострялась. Находи опору в самом себе — правило, которому он неизменно следовал, хотя, в сущности, не вполне сознавал это.
Оставшись один, Рябинин приказал себе взять с тумбочки книгу. Он знал, что ему будет тяжело держать ее, что будет трудно вчитаться, но верил, что справится, что сможет заставить себя справиться. На этот раз он ошибся. «Ну что ж, коли на то пошло, отдохнем немного!» Опустив книгу на грудь, а потом столкнув ее, потому что она давила, словно чугунная, Рябинин закрыл глаза. И вот тогда усталые думы его обратились к дочери. Отыскав вдруг в нем какие-то не исчерпанные еще силы, эти думы все полнее овладевали им. Начав с пассивных и отрывочных воспоминаний, Рябинин вступил в мысленный разговор с дочерью. Он то упрекал Нину с тоской и болью, то в гневе набрасывался на нее с обвинениями, которые не успел высказать раньше, дома, и обвинениями, которые напросились только сейчас. Потом он подумал обо всем том, что могло повлиять на Нину: он уже очень устал к тому моменту, и ему уже не вспоминались какие-то определенные лица и события; все могущее повлиять на Нину представлялось пятном, в котором копошилось что-то многоликое, серое… Потом из пятна выделилось вдруг лицо Манцева; оно делалось все больше и яснее, и тогда мысли и чувства Рябинина обрели новую остроту и силу. Он задрожал в ярости, даже приподнялся с подушки… Да, да, эта нашумевшая, отвратительная история, связанная с бывшим председателем горисполкома Манцевым, она прежде всего повлияла на Нину. Прежде всего, наверное, она… Потом у Рябинина вспыхнула какая-то чрезвычайно важная мысль; мысль ускользала, но важность ее Рябинин мучительно чувствовал, как мучительно чувствовал необходимость высказать ее Нине. Он так жгуче захотел высказать свою мысль, что увидел вдруг возле себя Нину; увидел ее удивительное лицо, как всегда бледное, красивое этой необычной, неболезненной бледностью, освещенное густым, глубоким, сияющим светом темных глаз: увидел ее так неожиданно и чудесно, так законченно и четко вычертившуюся за последний год девическую фигуру… Он заторопился вспомнить свою мысль, но ему не удалось это. Видение дочери исчезло. Вместо него вокруг койки заходил вдруг какой-то странный продолговатый предмет, делавшийся то большим, то маленьким, и Рябинин подумал, что, наверное, это и ходит его мысль…
Очнувшись, он увидел возле своей койки дежурного врача, сестру и своего соседа по палате. Потом он снова впал в беспамятство.
Минула ночь, мятая, рваная, спутавшая явь и бред. А на рассвете и наступило оно, то состояние поразительно ясного сознания, но абсолютного физического бессилия и полной духовной пассивности. Тело было словно пустое; в нем не нашлось бы точки опоры даже для того, чтобы заставить пошевельнуться палец.
И прежде, когда Рябинин оказывался в больнице, случалось, что недуг пожирал его силы. Предметы, весомость которых раньше не замечалась, словно наливались тяжестью. Даже термометр заявлял о своем весе. И все-таки Рябинин заставлял себя брать предметы, заставлял себя делать движения. Он разжигал в себе желания просто двигать руками, говорить, читать, слушать. Пока у человека есть желания, он живет.
В то утро не только не было сил шевельнуть пальцем — не было желания шевельнуть им. Не было никаких желаний. Не было желания желать.
Он лежал, закрыв глаза, видя перед собой зыбкую, рябую темноту, ощущая, как плывет куда-то и медленно качается то, что называлось его телом. Наступит мгновение, когда качнет особенно сильно, и все, все может оборваться…
Как и когда начался перелом, Рябинин не запомнил в точности.
Был день, яркий, весенний; каждый предмет в палате, казалось, излучал свет.
Рябинин позвал:
— Катя!
Жена наклонилась к нему. Он добавил:
— Неужели… она…
Екатерина Ивановна поняла его:
— Что ты, что ты! Как раз жду ее с минуты на минуту.
— Хорошо.
Он стал ждать дочь. Чтобы не забыться, медленно считал. До десяти или двадцати. Потом начинал снова.
Нина остановилась у его ног, схватившись за спинку кровати.
Он не винил Нину за то, что она не пришла раньше. Болезнь не однажды сваливала его, но он всегда побеждал, поднимался, снова оказывался в строю. Нина привыкла к этому. Возможно, она и сейчас не представляла себе, насколько серьезно положение.
Он улыбнулся дочери. У нее запрыгал подбородок, но она крепче сомкнула рот, а потом ответно улыбнулась отцу. Довольный, он закрыл глаза, чтобы отдохнуть от своего волнения и от слишком обильного света, наполнявшего палату.
В этот момент ему и вспомнилась вдруг мысль, которая ускользала от него тогда, вечером или ночью: да, да, Манцев хуже, чем грабитель, страшнее,