Живой - Борис Андреевич Можаев
В тридцать втором году старую паровую мельницу, чадившую посреди Тиханова, переделали в электростанцию. Ничто не изменилось во внешнем облике грязного кирпичного здания, похожего на большую кладовую, только железная труба над крышей стала потолще и повыше. И вместо частого попукивания да тяжкого сопения мукомольного паровика теперь из этой кладовой раздавались отрывистые, резкие звуки: «Хх-тяп! хх-тяп!» Словно кто-то там дрова колол да с хрипотцой «хакал». И в такт этому редкому «хх-тяп!» вспыхивали и тускнели на селе электролампочки. А на улицах Тиханова появился в замасленной тяжелой кепке Мишка Монтер. Вскоре его выдвинули в райком комсомола как редкостного в Тиханове представителя рабочего класса. И постепенно Мишка Монтер испарился… Через два года на месте электростанции снова заработал старый мукомольный паровик. А Михаил Михайлович Гузенков прочно утвердился на руководящей линии.
Случай свел их с Фомичом в первые же дни председательства Гузенкова. Конечно, виноват во всем Живой, а точнее — язык его.
Гузенков первым делом решил ввести в колхозе твердые оклады всем руководящим работникам, учетчикам, животноводам. И — чтоб сразу почуяли дисциплину — вызывал всех по одному в кабинет и «выдержку давал»: садиться не приглашал, но сам сидел и подолгу расспрашивал.
А прудковские как пришли в Свистуново гурьбой, так скопом и ввалились в кабинет к Гузенкову, расселись кто на стульях, кто прямо на корточках вдоль стен. Привыкли при Фильке Самоченкове… Гузенков долго разглядывал их с любопытством, потом как ахнет ладонью по столу:
— Вы что, в свинарник пришли или в кабинет к председателю? Марш отсюда! И заходить строго по одному… По вызову.
Выходили от него хмурые и бросали недовольно собравшимся возле крыльца правления:
— Сам сидит, а тебя столбом держит… Начальник!
— А все почему? Потому как под порогом академию кончал, — съязвил Живой. — По коридорам прошел, а в класс не пустили. Под порогом в мусоре копался да ума-разума набирался. Оттого и сердитый.
Кто-то донес Гузенкову. Он и взъелся — не дал Живому оклада, на трудоднях оставил. Да еще приказал бухгалтерии: за каждую поездку отчет особый на экспедитора составлять и подавать ему, председателю. «Смотри, чертов сын! Зенки вылупишь, а не поймаешь», — думал в сердцах Фомич. Он и раньше не крал — учен. Законы вон какие! Кому сидеть в тюрьме хочется? Деньги не рожь: концы как ни прячь, а видны. Корнеич у них дошлый счетовод — любую бумажку насквозь видит.
Хотел было Живой на ферму учетчиком уйти. Опять не пустил Гузенков: там повольготнее и прибыльнее — оклад! Словом, обложил председатель Живого, как борзятник русака. Сколько ни беги, а конец один — выдохнешься и упадешь…
И опять — уйти из колхоза, а чего делать? Ехать на сторону, на заработки ежели — не подымешься. Да и не пустят. Здесь просить подходящую работу, за деньги чтоб? Но у кого просить? И кто даст? Коли уж уйдешь из колхоза, то и просить не у кого. А коли останешься, все равно до точки дойдешь. Вот и выходит: куда ни кинь — все клин. И опять выпало на Фролов день. «Значит, судьба меня пытает», — думал Живой.
И он окончательно решил уйти из колхоза. Неправда, где-нибудь, да устроится! А когда решился, стало ему и немного легче и как бы веселее. «Судьба мне опять поставила точку на Фролов день, а я ей — запятую, запятую…» Он даже встал и потянулся было к балалайке, хотел сыграть «Хаз-Булат удалой». Но вовремя вспомнил: сосед из района приехал. Как бы не ушел в луга. Пойти надо… Может, угостит по случаю праздника.
2
Угощение вышло в самый аккурат. Хозяин, Андрей Спиридонович Кириллов, по-уличному просто Андрюша, только заправился перед лугами и теперь прилаживал возле порога деревяшку к своей культе. А на столе стоял граненый графинчик мутновато-синей самогонки, да рядом в тарелке был нарезан пирог с калиной.
По тому, какую привязывал Андрюша деревяшку к своей культе, Живой сразу определил: косить собирается. У Андрюши было две деревяшки — одну он называл «ложей», вторую — «ступицей». Ложа — деревяшка отполированная с длинным плоским поручнем, похожим на гладильную доску, — под самое бедро подходила эта доска. Андрюша пристегивал ее двумя ремнями к бедру, а на конец важно опирался рукой. Эту ложу Андрюша надевал на работу в райфо или когда просто прогуляться хотел. Теперь ложа стояла возле порога, а пристегивал Андрюша ступицу — деревяшку коротенькую, с медным кольцом на конце. На этой ступице Андрюша мог и косить, и пахать, и даже приплясывать.
Андрюша жил и работал в районе, а к матери приезжал помочь по хозяйству. Ей выделили из колхоза гектар с четвертью лугов за сданного телка. Выдавали, правда, за телят, чего останется от покоса. Но и то благо. Иначе — своди коров со двора.
— Сено косить собираешься, Андрей Спиридонович? — спросил участливо Фомич, поздоровавшись.
— Угадал, — ответил тот. — А ты чего не на работе?
— А я уж отработал вчистую… То есть на общественную обязанность рукой махнул.
— Проходи к столу, сосед, — пригласила его тетка Матрена, сутулая, но еще крепкая старуха — мать Андрюши. — Выпей с праздником-то.
— За ваше доброе здоровье, как говорится. — Живой прошел к столу, налил себе сам полный стакан, выпил, отломил кусок пирога, понюхал и стал закусывать.
Пирог был горьковат, поторопилась с калиной-то тетка Матрена. А от самогонки шибало жженой резиной. Но Фомич выпил с удовольствием и уплетал за обе щеки, продолжая рассказывать, как он решился махнуть рукой на общественную обязанность.
Андрюша наконец приладил свою деревяшку, притопнул ею, словно сапогом, да еще шуточку завернул:
— Хорошо тому живется, у кого одна нога: и портка его не рвется, и не просит сапога.
Андрюша был тяжел телом, и когда шел, то половицы жалобно поскрипывали. «А что, ему и в самом деле хорошо живется», — думал Живой, глядя на Андрюшину красную шею, на всю его мощную фигуру, перетянутую поперек живота широким командирским ремнем.
— А ты твердого задания не боишься? — спросил Андрюша, присаживаясь к столу.
— Чего у меня