Виталий Сёмин - Ася Александровна
Она пренебрегла моей неприязнью. Не согласилась она и на нейтралитет. Она добивалась, чтобы я обязательно приходил по воскресеньям и праздникам, и с первых же дней научилась обвиняюще произносить: «Отец ждал, отец нервничал». И вообще в наших отношениях с отцом она постепенно почти полностью заслонила отца, словно взяла на себя заботу о его симпатиях и антипатиях и как-то углубила и обострила их. Она возродила старую заглохшую за давностью лет – среди которых пять лет войны! – ссору отца с моей матерью, довела до ссоры довольно обычную «коммунальную» холодность между отцом и соседями. Ее желчная худоба, ее претензия на молодость поначалу казались мне следствием долгих лет одиночества, послевоенной бедности, но потом я стал думать, что Асю Александровну просто сжигает гордость.
– Ты же знаешь, – сказал мне как-то двоюродный брат, – ее первый муж был важной фигурой. Председатель горисполкома… – и он назвал один из крупнейших городов на Украине, – она у него секретаршей была, а потом стала женой. Он был лет на двадцать старше ее. Умер во время войны.
В пятьдесят третьем году я ушел из института. Именно тогда, как мне казалось, мы окончательно разошлись с отцом. Отец яростно осудил меня, и когда мне пришлось уехать из города, я не пришел к нему прощаться и два года ничего ему не писал. Вернувшись в город, я тоже долго к нему не ходил, пока случайно не узнал, что он в больнице, что новый приступ его тяжелой болезни лекарствами погасить не удалось – то, что последние годы висело над ним постоянной угрозой, свершилось: ему отняли ноги.
…Хирургическое отделение напоминало госпиталь военного времени; в коридоре было людно и шумно, а я ступал на цыпочках, отсчитывал номера на дверях палат и облегченно вздрагивал – еще не та, еще не эта! Номер на дверях палаты отца я не успел разглядеть – заметил в комнате Асю Александровну. Она кивнула мне: «Здесь», я вошел и сразу же увидел глаза отца. Господи, какие это были глаза! Будто их калили, калили и перекалили! Они были черные, хотя от природы отец голубоглаз, и неподвижные. Я шел к нему через палату, а он следил за мной своими налитыми чернотой, неподвижными глазами, словно собирался крикнуть: «Да как ты после всего смеешь!» Но когда я остановился рядом с ним, он терпеливо и вяло – ему это было трудно – разделил сморщенные, подгоревшие губы и сказал, будто прощая мне то, что я с ним сделал:
– Ничего.
И закрыл глаза.
– Идемте, – шепотом сказала Ася Александровна. – Ему нельзя волноваться.
Мы вышли в коридор, и она расправилась, оживилась – должно быть, отсидела себе и ноги, и поясницу, и плечи. Даже халат на ней расправился и стал франтоватым.
– Вы давно в городе?
Я сказал, что скоро две недели.
– А я слышала, что вы уже месяц здесь, – уличила она меня.
Впрочем, больше явить она не стала. Она была рада мне, рада пройти по коридору, размяться. Она рассказывала, как это началось, как она добивалась, чтобы ей разрешили жить в больнице. Разрешения ей такого, конечно, не дали, никому не дают, но вот уже целый месяц закрывают глаза на то, что она здесь днем и ночью.
– Нельзя ли нанять сиделку? – предложил я.
– Сиделку! – возмутилась Ася Александровна – Отец ночью придет в себя, а рядом чужой. И в палате ко мне привыкли. Сестру не дозовешься, а я всегда рядом. Да и вообще ко мне тут привыкли. Даже обед стали приносить на меня. А отдохнуть захочу – вы меня смените. Так? – И она испытующе посмотрела на меня.
Странное у меня было ощущение. Всегда упорно, даже назойливо молодившаяся Ася Александровна, несомненно, помолодела. И двигалась она быстро, и с каким-то. победным удовольствием здоровалась со встречными врачами и сестрами, и говорила возбужденно. Со мной она попрощалась дружелюбно и ушла по коридору легким, быстрым шагом, так что даже полы халата у нее развевались на ходу. А ведь она тоже очень больна: у нее необычная, казавшаяся мне раньше придуманной болезнь – лабиринтит – и серьезная, много раз осложнявшаяся на моей памяти болезнь крови.
3
Месяца два прожила Ася Александровна в больнице с отцом, а в начале мая состоялось их торжественное возвраение домой. В больничном садике студенты мщединститута в тот день вскапывали землю. Земля перестояла, пересохла, от нее шла пыль, сквозь голые ветки акаций солнце палило по-летнему, а в тени больничного корпуса еще было холодно и сыро. Холодно, темно и сыро в этот первый яркий весенний день было и в больничном вестибюле, поэтому все встречавшие отца стояли во дворе, смотрели на студентов, щурились на солнце, на черные прыгающие точки, которые появляются в глазах в такой вот яркий, солнечный день. Говорили о загородных садах – кто-то недавно взял землю под загородный сад. – о том, что весну в городе только и увидишь, когда случайно вырвешься с работы на час-другой, а так и не заметишь, как она пролетит. Говорили о том, что после этой войны роковой возраст для мужчин – шестьдесят лет, что отцу еще повезло, такую операцию перенес и жив остался. Говорили об Асе Александровне, о том, как ей придется теперь.
Сама Ася Александровна, больнично-бледная в темном зимнем пальто – пришла в нем сюда еще зимой, – выбегала на минуту во двор посмотреть, не пришла ли санитарная машина, передавала халаты мне и моему двоюродному брату – мы должны были вынести отца на улицу – и опять убегала в больницу. Санитарная машина где-то задерживалась, я предложил Асе Александровне вызвать такси, но она наотрез отказалась: такси не годится. Наконец санитарная пришла, отца, только что научившегося сидеть, побритого, причесанного, в сером костюме, покатили по длинному коридору к приемному покою. Мы с братом на скрещенных руках – носилки показались ненужно громоздкими – вынесли его на майское солнце, усадили на переднее сидение рядом с пожилым, снисходительным, привыкшим ко всему шофером, подождали, пока Ася Александровна попрощается с врачами, сестрами и больными, и наконец поехали. Ехать было всего два квартала.
У дома отца машина вывернула на тротуар, к самому парадному, Ася Александровна в расстегнутом пальто, с косынкой в руках – сняла ее на ходу – торопливо пошла впереди нас с братом, распахивая перед нами двери. С каждой новой ступенькой брат слабел, я чувствовал, как потели и разжимались его пальцы, державшие мою кисть, а когда мы поднялись наверх и, придавливая себя и отца, протиснулись сквозь квартирные двери, оказалось, что посадить отца вроде бы и некуда, так все здесь было по-старому. «Ну вот и дома!» – слишком уж бодро сказала Ася Александровна, увидела наши напряженные, потные лица, крикнула: «Сейчас!» – и бросилась разбирать постель.
Родственники и знакомые, вошедшие вместе с нами, стали прощаться – отец должен отдохнуть. Стали прощаться и мы с двоюродным братом – нас ждут на работе.
– Идите, идите, – отпустила нас Ася Александровна.
Мы ушли, а она осталась с отцом одна. Я появлялся по воскресеньям, иногда, по вызову Аси Александровны, приходил в будни, чтобы отвезти отца в больницу на очередное исследование, а все остальное время она оставалась с отцом одна. С отцом, с его врачами, с его больным желудком, с его истрепавшимися нервами, с его страхами и упорным желанием выздороветь, стать на протезы, которые были ему уже не по силам.
А на первый же праздник – кажется, это был ноябрь – к отцу собрались родственники, друзья из его старой компании, которые по довоенной еще традиции собирались на все праздники вместе. Отец, чистый, причесанный, в чистой рубахе, как ухоженный, присмотренный ребенок, сидел во главе стола, и стол, уставленный бутылками, тарелками, селедочницами, выглядел почти таким же нарядным, как в те дни, когда отец был здоров, работал и получал неплохую зарплату. Только сыр и колбаса были уж слишком тонко нарезаны и уж очень хитро, веером, разложены по тарелкам. И вино в бутылках с сохранившимися фабричными этикетками было домашним. И каждая селедка, разрезанная вдоль, лукаво была разделена на две.
На звонки гостей Ася Александровна выходила из кухни в переднике, запястьем подавала руку, жеманно подставляла щеку – губы в жиру – под поцелуи женщин, жеманно говорила:
– Дела? Разве вы не знаете? Лучше всех! У меня всегда лучше всех… Здоровье? Разве у такой молодой женщины, как я, спрашивают о здоровье? Лучше всех, конечно, лучше всех!
Отцу в крохотную рюмку-мензурку налили разбавленного спирта, на терелку ему положили какой-то несоленый диетический салат. Ася Александровна тоже ела что-то невкусное, диетическое и вообще за стол почти не присаживалась – то и дело отлучалась на кухню, выходила к запоздавшим гостям и каждому гостю говорила, что дела у нее лучше все, что женщина она молодая и что здоровье у нее прекрасное.
И на Новый год, и на Первое мая, и на день рождения отца, и на день рождения Аси Александровны отец, как чистый, ухоженный ребенок, сидел во главе стола, за которым собирались родственники и друзья, а худая, жеманная женщина встречала в коридоре гостей и сообщала им, что дела у нее лучше все, что она молодая и потому на здоровье не жалуется. И стол, накрытый ею, был почти таким же, как в те дни, когда отец работал, был здоров и получал неплохую зарплату. А хитро нарезанная селедка, колбаса и сыр выглядели так, будто их не от бедности, а от гастрономической изощренности так тонко порезали, так замысловато разложили по тарелкам.