Алексей Бондин - Ольга Ермолаева
Ей не верилось, что умер отец, а казалось, что он вышел куда-то и вот скоро отворит дверь, войдет и скажет:
— Мать, дай-ка ужинать.
Нередко к ним заходила тетка Пелагея — старшая сестра матери. Это была полная, с тяжелым краснощеким лицом женщина в плюшевой жакетке и пуховой шали. Она по-хозяйски оглядывала избу и каждый раз приносила Оле что-нибудь поесть.
— На-ка, ешь, ты ведь теперь сирота,— говорила она.
Слово «сирота» пугало девочку. Пугало и присутствие этой женщины. Прежде она не показывалась у них, была в стороне, как чужая, а теперь она часто стала ходить и с любопытством следить за их притихшей жизнью. Когда в избе не было матери, она спрашивала Олю:
— Мать-то что делает?
— Ничего, стряпает.
— А что стряпает?
Олю этот вопрос озадачивал. Мать почти ничего не стряпала, а варила только картошку.
— Не ходит к тебе отец-то? — с таинственным видом спрашивала тетка.
Девочка, недоумевая, смотрела в ее серые глаза.
— А как он придет?.. Он, ведь, помер.
— Мало ли что... Покойники ходят домой и смотрят, как живут их сироты. Ты, смотри, не скрывай, говори, а то плохо будет. Соседи сказывают... Да и я вечор видела, как во двор к вам спустилась звезда... Покойники или звездой или огненным змием прилетают домой, а потом ударятся о землю и оборачиваются человеком... Не приходил он к тебе, гостинцев не приносил?
— Нет.
— Ишь, не говоришь... Ишь, он тебе не велел сказывать? Ты знаешь, что вместо гостинцев он всякую погань тащит? Ты не ешь, смотри, а как он придет к тебе, ты возьми, да сотвори молитву,— господи, мол, исусе, аминь, рассыпься...
Олю охватывал страх, но она покорно слушала.
— Ты посмотри ему на ноги, когда к тебе он придет. Вот тогда и увидишь, ноги-то у него конячьи — копыта.
От страха и обиды за отца Оля пряталась в темный угол за печку. Ей казалось, что вот сейчас откроется дверь и войдет отец с чужими, конскими ногами, неуклюжий, страшный.
И мать тоже большую часть времени проводила в кухне, словно она пряталась туда от горя. Иной раз глаза ее устремлялись в одну точку, будто что-то необыкновенное приковывало ее взгляд. Иногда она срывалась с места, с грохотом переставляла горшки, ухваты, ведра или убегала из избы.
Навещала Ермолаевых и другая тетка — Степанида, средняя сестра Лукерьи — проворная, бойкая, широкоплечая. Она не похожа была ни на Пелагею, ни на Лукерью. У нее было плоское скуластое лицо, широкий седловатый нос и узенькие умные глаза монголки.
На первый взгляд она казалась сердитой, а на самом деле была добрая, шутливая, легко и просто относилась ко всем трудностям. Жила она в монастыре. Оле не верилось, что ее тетка — монахиня. Она не походила на других монахинь, каких приходилось видеть на улице. Те ходили в черном платье, и девочке чудилось, что от них пахнет покойником. А у тетки Степаниды и платье было немонашеское. Она всегда приходила в цветистой ситцевой юбке, пестрой шали.
Оля любила тетку и, когда та приходила к ним, внимательно слушала ее разговоры. Чувствовалось, что тетка не любит монастырь. Она зло и насмешливо рассказывала о монастырской жизни, особенно об игуменье и казначее, называя их дармоедами и чернохвостницами.
О рабочих монахинях она отзывалась по-иному:
— Это сестры во христе — ломовщина боговая.
Сама Степанида работала в монастыре на конях: возила дрова, кирпичи с монастырского кирпичного завода.
Из рассказов тетки о монастырской жизни Оле особенно запомнились два случая.
Однажды во время сенокоса тетка Степанида работала на косилке. День стоял знойный. Истомленная жарой и оводом лошадь была вся в поту, да и сама Степанида измучилась. Окруженная роем слепней, оводов, она ворчала:
— Вот, хоть сдохни, а коси в такую жару,— и сердито понукала лошадь:
— Но... но, но, родимая.
Лошадь хлестала себя хвостом, взлягивала, храпела и поднималась на дыбы.
Выведенная из терпения Степанида ударила кнутом лошадь и выругалась как ломовой извозчик. И тут увидела возле себя маленькую, сухонькую монахиню Федосью. Ехидно улыбаясь, та качала головой.
— А чего ты на меня бельма-то выворотила?.. — сердито проворчала Степанида.
— Побоялась бы бога-то.
— А что? Я не его ругала.
Вечером Степаниду позвали к игуменье.
— Знаю я, зачем,— сказала она, отправляясь туда.— Это Федосья, подлая, переплеснула.
Игуменья поставила ее на сто земных поклонов. Степанида покорно встала, подложив под колени фартук.
«Ну, что же, — думала она, — отмотаю, уважу дур...» — Она молилась, но мысли ее были в конюшне возле лошадей. «Вот Савраску надо перековать, у Гнедого наеды на зубах надо убрать».
В другой раз, в зимнюю пору она приехала с возом дров иззябшая, усталая. Развязывая веревки, она сказала проходящей мимо нее казначее — толстой высокой монахине, закутанной в пуховую шаль:
— Мать Серафима, помоги воз отвалить, переколела до смертыньки я.
— Ой, не могу, Степанидушка,— ответила та.— Хвораю. Крикни кого-нибудь.
— Отсюда видать, что хвораешь,— проворчала Степанида.—Экая бабища! Поставить на весы тебя, родимая, так на другую скалку двух пятериков с мукой мало будет. Перетянешь.
И снова ее позвали к игуменье. Но на этот раз Степанида решительно отказалась от поклонов.
— Нет уж, матушка, как ты хочешь, а я не буду. Наработалась я. Валяйте уж вы, вам от простой поры. А я уж в другой раз.
Она- не боялась начальства. Она знала, что без нее в монастыре некому будет выполнять эту работу.
Сестру свою Пелагею она тоже не любила и, приходя к Ермолаевым, говорила:
— Ты, Лукерья, гони ее к семи чертям... Хозяйка нашлась какая... Да ее ли тут дело распоряжаться в твоем доме? Она не знает нужды, в доме у нее всячина есть. С жиру она бесится... А ты не хнычь, не убивайся.. С горя не убиться, жизни не лишиться, не ты первая, не ты последняя. Поищи где-нибудь работы себе.
— Где ее найдешь?
— Ну-у. В завод иди.
— Ходила.
— Ну?..
— Не принимают. В услужение бы куда идти, а куда пойдешь с девчонкой. Не возьмут.
— А ну, мужика поищи... Эх, ты! Молодая еще, сильная... Да я бы на твоем месте...
— Ну, и что же не найдешь себе?
— Кому меня урода нужно. Кто на меня посмотрит? Мужики бабу выбирают по роже, а моя рожа на чорта похожа...
После каждого прихода сестры Лукерья заметно веселела. На щеках ее появлялся румянец, глаза как-то по-особому светились; в ее ожесточенном сердце вспыхивала неясная робкая мечта, что вот завтра она найдет какую-то крепкую опору в жизни. Но проходил день-два, и ее снова охватывало глухое отчаяние. Оля примолкала на печи. Наступала ночь. Временами слышался глубокий вздох матери.
— Мама, ты не спишь? — спрашивала девочка.
— Нет.
— Я к тебе приду?
— Иди.
Оля бойко соскакивала с печки, ощупью находила широкую деревянную кровать и забивалась к.матери под одеяло.
Прижавшись лицом к груди матери, слушала ровное дыхание и биение ее сердца. И хотелось пролежать так всю жизнь. Она знала, что матери тяжело. Вот нет хлеба и взять негде. Она знала, что в их избе потому холодно, что нет дров. И нет денег — купить дров.
— Мама,— тихо сказала она как-то раз.— Ты отпусти меня завтра в лес.
— Зачем? — удивилась мать.
— Я саночки возьму, наберу в лесу сучков, привезу, и мы затопим печку.
Щека матери прикоснулась к ее щеке, и теплая слеза смочила лицо девочки.
— Милая ты моя, доченька...— тихо проговорила Лукерья и крепко прижала ее к себе,— спи-ка, утро вечера мудренее.
Утром Оля выглянула из-под ситцевого стеганого одеяла, сшитого из разноцветных лоскутьев, и не нашла в избе мать.
Вылезла из-под одеяла, хотела отворить дверь и выйти в сени, но дверь была крепко приперта. В избе было холодно, сумрачно и сыро. Жиденькими кудрями спускалась к полу испарина от обледеневших окон. Дрожа, девочка снова залезла под одеяло и, съежившись, замерла. Была одна тревожная мысль, куда ушла мать.
Мать пришла к обеду и принесла с собой большой узел белья для стирки.
И вот с этого дня она как бы забыла о дочери. С раннего утра уходила по богатым домам. Работала там водоноской, а остаток дня неотлучно стояла у корыта, стирала белье. Когда матери не было дома, Ольга делала из одеяла теплый шатер на кровати, раскладывала возле себя тряпичные куклы и тихо играла, забывая, что в доме одна.
Мать приносила иногда подмышкой два-три полена дров, колола их во дворе, топила печку и вот только в это время в избе становилось теплей, светлей и уютней. Мать садилась к столу, возле сальной свечки, накладывала заплаты на дырявую одежду и беззвучно плакала.
В один из зимних вечеров Оля долго поджидала мать, стенные часики — «шептунки», с подвешанной к гирьке гайкой, показывали уже десять — матери не было. Девочка сторожко прислушивалась к уличному движению, боязливо подходила к окну.