Сергей Буданцев - Писательница
Писательница оглянулась, и прямо ей в лицо полетели, как комья, гудки. Она бросилась к паровозу. В силу того, что шел непременно по рельсам, он пугал ее не больше, чем наведенное дуло ружья, тогда как автомашины казались динамитным зарядом с уже запаленным фитилем. Спастись было легко, стоило лишь двинуться назад, так как линии скрещения естественно расходились. Но, вместо простого пути к спасению, инстинкт погрузил ее в предсмертный вихрь, о котором она столько начиталась, наслушалась, навоображала. Сила дневного света сгустилась до тяжелой алмазной ощутимости, в которой действительно можно спутать паровоз с его тенью, как и краткое ощущение конца жизни — со всем ее протяжением. Писательнице, как по писаному, надлежало вспомнить детство, отрочество, юность, зрелость, начало старости, первую любовь, дорогие лица и какие-то случайные, сказанные кем-то давно забытым слова, но вместо этого весь ее внутренний состав напрягся в значительно более важном, все существо заполнившем ощущением красоты и бесценности опыта, накопленного, и отдельными мгновениями, и этапами возраста.
«Как, — взывало это ощущение, — погибнуть сейчас?»
И подобно тому, как можно вопль о помощи разъять и разложить на составные части: признание бессилия, ужас, досаду на непредусмотрительность, ожидание спасения, мольбу о нем, так и в ее вопросе слилось воедино и непредставляемо яркое видение залитых маслом медных и стальных частей паровоза, серого радиатора, серых досок грузового кузова, непомерно толстых покрышек, направленного на нее колеса, и, самое важное, чудо, что все это дано ей видеть, понимать, что нет меры и цены этому зрению и пониманию.
Визг паровоза раздался, казалось, над головой. Плечи сдавил железный трепет автомобиля. Еще хватило сил сделать шаг… и ноги потеряли землю. Она восприняла этот миг, — когда все видимое вдруг качнулось, рухнуло, ринулось в сторону, — став без веса, без сил, став одной мыслью, и плавно, всем ничего не чувствующим телом легла к самым шпалам.
Под ней мягко и сыро нежился песочек. Над ней проплывали черные округлости металла, качались, ломаясь в сочленениях, блестящие палки, и колеса, колеса, колеса, — огромного диаметра и веса, давили отполированными ободами рельсы, готовясь раздавить ей голову. В короткий, как молния, и, как молния, насыщенный движением и светом миг, пока над головой неслись коленчатые части, поршни и колеса, — она закрыла глаза, по видела ушами, и свет был внутренний, ничем не тусклее яркого полдня, — лежавшая собрала все силы, чтобы не шевелиться, ждала низко свисающей подножки, которая, стоит чуть приподняться, снесет крышку черепа. Мысли состояли из немногих, но отчетливых соображений. Все члены держало оцепенение, не давая двинуть пальцем. Так некоторые насекомые притворяются мертвыми и тем обманывают врага.
А жизнь кипела в ней. Пыль раскаленного шоссе пахла дегтем и лошадиным пометом, в шпалах что-то скрипело, на стыках металл с чавкающим звуком ударялся о металл, взревывали гудки, разогретая масса паровоза обливала жаром и сыростью, откуда-то снизу вырывался суховейный, казавшийся прохладным ветерок. Жизнь заставляла писательницу ловить и запоминать все, ставшие бесценными, подробности этого мгновения, которые должны были сохраниться в ней для будущего и сохранить ее этому будущему.
В потоке ощущений и предчувствий возникло очень недавнее, но по силе не уступавшее всему происходящему с нею впечатление о человеке по имени Павлушин. К нему она и направлялась. И смерть не должна была прервать ее путь.
Капля горячего масла упала на висок, как из самовара обдало паром, и она почувствовала, что спаслась. Проплыли ступеньки, колеса тендера, и открылось, обрушилось, хлынуло в глаза небо. Она снова зажмурилась и снова взглянула, втянула воздух, лизнула губы. Все ее чувства заявляли о себе с необыкновенной радостью и силой. Медленно подымаясь с земли, писательница размышляла о том странном обстоятельстве, что, пережив такую катастрофу, больше всего испугалась самого падения и теперь опасается, не сломала ли чего-нибудь. И когда подымалась, — удивленная, что ничего не повредила в своих старых суставах, — машинист с испуганным лицом крикнул что-то вроде «чертовой бабушки», а шофер последнего грузовика погрозил кулаком, на что она ответила широкой, долго не сходившей с губ улыбкой.
Машины ушли, оставив ей нестерпимый простор: скрещение путей, стену, шоссе, небо, пыль. Только тут задрожала она от всего пережитого.
Машины ушли, гудя, шипя, громыхая, пыля. Они едва не унесли ее жизнь, ее чудесную способность видеть свет, вдыхать воздух, размышлять, сочетать слова в интересные истории, ее наблюдательность, отзывчивость, биение сердца, шум в ушах, заботы о склерозе, страх теперь уже столь далекой, что она и невозможна, смерти — всё, всё.
— Как яичную скорлупу… — бормотала писательница, отряхиваясь от пыли.
— Ну, слава богу! А я как увидел, так и побежал. Думаю: несчастье! — произнес мужской голос совсем рядом и слабо, как все стало слабо и тускло в растянутой, разжиженной действительности.
Писательница обернулась. Перед ней, громко и часто дыша, стоял высокий, рыжий, в багровых веснушках человек. Она взирала на него с чувством, похожим на опозоренность. Ей было стыдно явиться в мир без единой царапины, но с таким грузом испытаний, словно она в самом деле посетила небытие.
— Ах, это вы! — сказала она, не узнавая этого вполне знакомого мужчину.
Но едва только он спросил: «Вы к нам в цех?» — она сразу вспомнила, что это технорук, который третью неделю дает ей различные объяснения, и что зовут его товарищ Сердюк.
Сердюк начал о чем-то расспрашивать, но у нее не находилось сколько-нибудь подходящих слов, чтобы донести до него всю переполнявшую ее тяжесть. Она вяло отделалась несколькими фразами и жмурилась, как будто он слепил ее своими веснушками.
Появление Сердюка сразу отодвигало всякую мысль о катастрофах и несчастных случаях, потому что в его лице представала размеренная суета работы, ее прекрасная повторность, ритм, которому, необыкновенно исполнительный и аккуратный, он отдавался с самозабвением, служа примером для всего персонала цеха. Портила его только излишняя кропотливость и мелочность, с какой он во все вникал. Этого длинного человека, — создавая его, природа размахнулась создать гиганта, но в последний момент обузила в плечах, груди и тазу, и он чем-то напоминал сильно вытянутого кролика, — редко видели в цеховой конторе. Зато в производственных помещениях он всегда появлялся как раз в ту минуту, когда кто-либо, будучи в затруднении, особенно при поломке станка, произносил: «Тут бы товарища Сердюка!» И Сердюк был налицо, во всеоружии своего почти невероятного чутья к болезням машин. Он сразу бросался к повреждению, не отходил, пока не исправлял. А оборудование в цехе хворало часто. Пот лил с веснушчатого лица технорука, он кашлял, задыхался, кричал, напрягая больные легкие, и ревниво оберегал изношенные машины от небрежных и злых рук. И все это словно для того, чтобы не допускать лишних мыслей о чем-либо постороннем производству, как будто с ними могло прийти то, что он давил в себе: боязнь за изменившееся здоровье. Ища простых объяснений, писательница натолкнулась на предположение, что именно здоровье заставило Сердюка оставаться в границах вверенного ему дела, потому что это вынуждало его бороться с худшим их врагом — с собственной, останавливающейся на слабых местах организма мнительностью. Зачем человек сжигает здоровье, борясь с мнительностью, — это противоречие, встав перед нею, отступало, потому что нужно было найти какое-то всеобъемлющее объяснение всей ожесточенной работе завода, и всех заводов, и всех полей.
— Пойдемте, я вас провожу до цеха, — предложил технорук. — А ты подожди здесь, на этом месте. Не уходи смотри, стой тут. Довольно шутковать, иначе плохо будет. Папаша шуток не любит.
Только тут сосредоточилась писательница в такой мере на действительности, что обратила внимание на странного молодого человека, которого автоматически разглядывала во все продолжение разговора с техноруком как скучный фасад, как серые комья на дороге. Такие подробности вливаются в широкие воронки внешнего зрения и не могут протесниться на узкое поле внутреннего.
Юноша внушал потребность отряхнуться, проверить, все ли на тебе в порядке, — настолько сам он являл картину злостной и преднамеренной заброшенности. Он будто гримировал грязью еще детскую округлость лица, которому, впрочем, придавали несколько отталкивающее выражение убегающие от прямого взгляда глаза. Невысокий рост и коренастое сложение обещали в нем раннюю мускульную силу. Его толстые короткие ноги были обтянуты черными ластиковыми, явно с чужих ляжек, штанами. Пиджак добротного, какого-то лазорево-жандармского цвета сукна был безнадежно испорчен жирными пятнами и свежими прорехами. Торс и лицо малого были красивы. Лицо поражало какой-то знакомой выпуклостью черт. Он смущенно усмехнулся и тогда всеми своими чертами и статью приблизился к самому требовательному представлению о юношеской миловидности и обаятельности. По мере того как писательница изучала внешность юнца, это представление все усиливалось. К тому же он был ей чем-то знаком, почти мучительно знаком, — как воспоминание, которое никак не можешь приурочить к тому, с чем оно несомненно связано. Он казался с кем-то схожим; юношеская недоразвитость в слишком мягком и широком овале лица, тупой нос, полуоткрытые губы как бы искажали чей-то гораздо более привлекательный образ.