Элигий Ставский - Камыши
Да нет, я все же, пожалуй, уезжал не от нее, а от себя нынешнего, и потому силой тащил себя в самолет. Мне, наверное, нужна была передышка в этой нашей окаянной любви. А может быть, нужно было опомниться. Я что-то растерял за последнее время.
— Надо зарегистрировать билет, Оля.
— Нет! И попробуй только встань… Так вот, пока я не пойму, что тебе нужно в жизни и почему ты уезжаешь… Стань реалистом… Скажи, у тебя есть дом, тишина, даже собственная машина? У тебя есть все, о чем мечтает современный человек. У тебя есть женщина, готовая служить тебе. Что же нужно еще? Тогда действительно лечись, если ты не хочешь жить, как все. Лечись, а не умничай, когда приходит врач.
Я, кажется, проворонил ту самую минуту, когда можно было уйти отсюда, надеясь, что к трапу Оля не пойдет и хоть так мы пощадим наше достоинство, не коробя его выяснением отношений до конца. Я знал, что прежняя Оля сейчас исчезнет, руки со сплетенными пальцами лягут на стол, возможно даже появится сдержанная улыбка, и под зубами Оли, как антоновское яблоко, затрещит само мироздание.
— Или что, что?.. Открой мне этот секрет… какая еще пружина движет тобой? Мне это необходимо понять даже просто профессионально. Но только не вздумай мне рассказывать про своих необыкновенных родителей и про своего великого деда. Эту сказку про белого бычка. А если ты сделал культ из своего прошлого… (Ее заглушил рев взлетевшего самолета.) если ты свихнулся на этом прошлом… Твой отец… Твоя сказочная мать…
— Стоит ли сейчас, Оля?
В том-то и дело, что мы разговаривали впустую. Я не мог добавить ничего к тому, что она уже знала. С некоторых пор мы оба, и Оля и я сам, стали превращаться в моем воображении в персонажей из древней, как мир, и очень уж банальной пьесы просто о мужчине и просто о женщине. Мне даже стало казаться, что притронулся я к этой пьесе, пожалуй, еще в то далекое время, когда затягивал гимнастерку потуже, поплевав на пальцы, оттачивал стрелки штатских брюк и, прилизавшись с помощью бриллиантина, таскал себя на танцы в соседний грохочущий радиолой клуб, надеясь завести роман с опытной девицей, которая сама пригласит меня на «дамское танго», отыскав в дальнем углу и за многими спинами, скомандовав мне: «Разрешите» — и потянув за руку в круг, а еще лучше — на первый этаж, в буфет, а потом наискосок через улицу в мою согласную на все холостяцкую комнату. Я считал, что у нее должны быть высокие, готовые налиться молоком груди, откровенно влажные толстые губы, крепкие ноги и широкие бедра, которые помогут ей на родильном столе…
Впрочем, похоже было на то, что кое-что об этой нехитрой пьесе я узнал еще раньше, в госпитале, слушая вязкие рассказы моих товарищей постарше о том, как умеют ласкать женщины, как прихотлива и ненасытна бывает любовь и почему иногда неизбежны разводы.
Или, что тоже может быть, я наткнулся на этот водевиль о мужчине и женщине, когда перезрел уже сам, перелистав замусоленную веками книжицу на пляже возле Петропавловской крепости, куда одним летом приходил каждое воскресенье, неизменно устраиваясь на «своем» месте — на невысокой гранитной площадке возле тяжелых чугунных зубцов, — раскладывая свое махровое полотенце так, чтобы оно не задевало другое, на котором лежало плоское, с веснушками на плечах и часто покрытое мурашками тонконогое тельце, потряхивавшее русыми рулончиками перехваченных желтой лентой волос, выцветших за два долгих месяца…
Однако все бы еще ничего, если бы мне уже не стало казаться, что я не только знаю эту пьесу, но теперь и присутствую на ее представлении, сидя в театре, среди публики, потешающейся до слез, жестоко не желающей замечать, что два усталых актера играют на сцене свою собственную жизнь. Я сразу стал и актером и зрителем. Я видел себя со стороны. Олю я тоже видел со стороны. Я как будто смотрел этот спектакль с последнего ряда партера. Чтобы те две фигурки были как можно меньше. Я знал каждый их жест. Каждое слово. Вплоть до интонации. И то, что ответит он, и то, что сейчас произнесет она, облизав по привычке губы.
— И знаешь… — сквозь гул самолета сказала Оля. — Ты знаешь, кого я больше всего ненавижу? Пассажиров. Да, да. Всех, всех, кто устраивает себе не жизнь… и ладно бы только себе, но и другим, черт возьми… вечное прозябание на чемоданах. Пока не заколотят в гроб. Какого экспресса вы все ждете? В какой земной рай? Вместо того чтобы радоваться каждой минуте, каждому цветку, спокойно дописывать этот твой «Миус», работать над каждой фразой, каждым словом. Работать, а не вздыхать… Вот таких пассажиров, как ты. Я хочу, чтобы ты жил сейчас. Спохватись, пока не поздно. И ты еще не Лев Толстой, чтобы уходить из дома. — Она попыталась засмеяться. — И тот тоже был хорош… Бог мой, какая мы проклятая нация. На каждом шагу жестокость, то во имя души, то во имя каких-то идей, то во имя прошлого. И все века одно и то же… Что, что тебя не устраивает в этом мире?
До чего же неумолимо, стремительно набирали высоту взлетавшие самолеты. В слепом, опрокинутом и затуманенном небе, почти невидимые, висели размазанные облака. Я заметил, что сразу курил две сигареты, и сейчас они обе, дымясь, лежали на пепельнице.
— Ты, может быть, уезжаешь совсем? Я хочу знать правду. Или у тебя кто-то есть в этом Ростове?
— …Рейс… рейс… рейс… РОСТОВ.
Я погасил сперва одну сигарету, потом другую:
— Надо расплатиться, уже объявили.
— Подожди, — неожиданно тихо сказала она. — А может быть, ты не поедешь? Подожди…
Я бросил на стол металлический рубль, швырнув его, как банкрот.
— Пора, Оля. — Мне было трудно смотреть в ее глаза, которые стали растерянными. — Ничего, две-три недели пробегут быстро.
Она вздохнула и пожала плечами:
— Возьми зажигалку. И дай мне расческу. Господи, до чего все осточертело… Не забудь свой мешок в гардеробе…
Теперь время, как никогда, стало похоже на катящийся шар, по которому нам и следовало двигаться, стараясь совладать с собственными ногами. Мы скользили по шару вниз, и вместе с нами какие-то перила, двери, кассы. А в противоположную сторону — гудящие электрички, пологий берег залива, тропинки, проложенные лосями, освещенные сосны и под ними ржавая крыша моего «шалаша». Это промчались в другую сторону три года нашей с Олей жизни.
Хлопнула последняя дверь, и мы уже шли к вывеске «На посадку». Наши плечи и руки еще касались. Оля вдруг остановилась передо мной, беспомощно посмотрела по сторонам, хотела что-то сказать, потом прижалась ко мне, и я ощутил все ее тело, сильное, вздрагивающее и послушное.
Так, обнявшись, мы и стояли, оглушаемые грохотом моторов, который, к счастью, бил и расплющивал нас, а не то нам было бы еще хуже. Самолеты уходили один за другим, взвывая, как перед концом света… Нам давно уже было пора попрощаться.
На вокзалах все пропитано запахами живого, земного. Там проще. Аэродромы — не то. Они только звук и небо. Но такой звук, что всякое слово становится обескровленным, мало что значащим. Рев металла обкрадывает расставание. Чувства — игрушки перед этим космическим могуществом.
— Я провожу тебя до трапа, — сказала Оля. — И постою у трапа, пока ты не войдешь в самолет.
— Тебя не пустят.
— Ты не хочешь?
Я понимал, что лучше, если мы попрощаемся здесь.
— Ты не слышишь меня или не хочешь отвечать? Почему ты идешь впереди?
Звуки действительно захватили меня, и я думал о том, что эта самая наша земля… да, к тому все идет… и с каждым годом быстрее наша земля… да, все идет к этому… земля делается удивительно одинаковой. Например, аэродромы. Вот то, что я вижу сейчас перед собой: бетонированные полосы, ползущие трапы, вежливые улыбки, вышколенные стюардессы… Земля, одетая в панцирь, похожая на черепаху. Теперь это можно только представить, что когда-то здесь росли одуванчики, лопухи, подорожники, трава теплая и густая, в которой жили пчелы и осы… Кто может, взглянув на это поле, сказать, какой перед ним город? Ленинград, Хельсинки, Прага? Но и того более, из любой названной точки я добрался бы до Ростова почти за то же самое время. Постепенно начинает терять силу даже расстояние. Что же остается? Время?
Я протянул свой билет дежурному.
— Где же вы были? — сказал он нам. — Мимо тех самолетов и направо. Бортовой номер «237».
Я хотел взять Олю за руку, чтобы идти быстрей.
— Скажи, — отвела она мою руку. — А может, эта твоя ростовская героиня, эта твоя Ниночка, жива и ты летишь к ней? Она жива?
— Мы опоздаем, Оля.
Возле трапа толпилась очередь, ко в самолет еще не пускали. Я наклонился, чтобы коснуться Олиных губ, и вдруг увидел: лицо ее сдвинулось, перемешалось, глаза покраснели и, не мигая, смотрели в сторону, не на меня. Нам остались минуты, а мы не могли расстаться… Я взял Олю под руку, отвел в сторону, и мы побрели по полю, уходя все дальше и не отдавая себе отчета в этом.