Юрий Бородкин - Кологривский волок
— А пряник можно? — спросила Верка.
— Можно. Ешьте досыта, — разрешил Серега.
Ему и самому хотелось позабыть хоть на один вечер о черных пышках, от которых только пучило живот. Вспомнилось, как в первую военную зиму мать ходила по дальним деревням менять вещи. Приносила домой мешок с кусками хлеба, с дурандой, горохом, ячневой крупой — полный соблазнительных съестных запахов. И тоже были «пирования».
— Матка-то как там? Скоро ли домой? — спрашивала бабка, прикладывая к дряблому уху ладонь: плохо слышала.
— Через неделю. Сапоги кожаные ко времю привез ей, галошу она порубила.
— Новехоньки ведь были, только склеила Тимониха. Больше уж, поди, не поедете с сеном? Вешняя дорога — мучение.
— Сейчас Майка провалилась на переезде, едва вытащили. Ногу сломала.
— Ай-ай! — покачала головой бабка.
— Федя и сам выкупался.
— Этот везде совок. Теперь, ведомо, взыщут с вас?
— Насчет лошадей нынче строго. Нагорит Феде. А если разобраться по совести — оба в ответе.
— Баба, съешь пряник.
— Спасибо, милушка, я после.
Бабка погладила жиденькие русые волосы внучки. Она всегда так, поест малехонько и пьет чай. А что в нем толку? Одна вода: ни заварки, ни сладкого.
— А у меня нет галош, — пожаловалась Верка.
— Нечего тебе делать-то, дома посидишь, пока снег растает, — рассудил Ленька. Он был на четыре года старше сестры, ходил в школу.
Верка захныкала, прижалась к бабке. Серега успокоил ее:
— Не реви, Веруха. Завтра попрошу Тимониху склеить и тебе галоши.
Тимониха своим новым ремеслом выручала всю деревню. Из города привезла она это умение — клеить галоши. Зимой хорошо в валенках, а сейчас куда сунешься в них. Серега стал думать, что отдать за галоши. Может быть, буханку? И тут вспомнил, что у Феди Тарантина хлеб намок в санях, и решил отнести ему полбуханки.
Надел фуфайку, сунул под мышку хлеб.
— Ты куда?
— К Федору, замочил он свою буханку в Песоме.
И ребятам, и бабке жалко было хлеба, но все промолчали: дескать, ты хозяин, тебе лучше знать, что делать.
Дождь продолжал моросить. Пахло оттаявшим навозом. С крыш давно согнало снег, дома почернели, притихли, будто нежилые: редко у кого горел свет. Только у Катерины Назаровой сияли окна. Шумилинские беседы всю зиму собираются в ее большой избе. Скучно ей одной-то, баба молодая. А какая беседа без лампы-«молнии»? В лепешку разобьются девки, но керосину достанут у трактористов, принесут.
Сегодня беседы не было. Серега увидел в окне Катерину и придержал шаг. Стояла она против зеркала, повязывала серый пушистый платок. Потом пригладила пальцем темные брови, вроде как улыбнулась, и губы что-то прошептали. «Собирается куда-то, ухорашивается: городская привычка. Кому нынче покажешь красоту-то? И как она живет в такой хоромине? Жутко, наверно».
Ни одной бабе не сравниться с Катериной. Все на ней ладно, статно: хоть фуфайка, туго перехваченная хлястиком, хоть короткополая рыжая шубейка. А белые сапоги с кожаными союзками! Видимо, они особенно нравились Катерине, потому что только сапоги да патефон остались от привезенных из города вещей, остальное променяла на хлеб.
От Соборновых в одной кофте, с пустой кринкой в руке вышла Танька Корепанова, дочка бригадира, поравнялась, хихикнула:
— Ой, Серега, что за тобой все собаки вереницей?
Собаки и в самом деле тянулись на запах хлеба.
— Валяй и ты присоединяйся к ним.
— Подумаешь, воображала! — обиделась Танька и козой проскакала по изломанной рыхлой тропке в переулок.
«Носят тебя черти! — зло подумал Серега. — Может, даже заметила, как я пялил глаза на Катеринины окна?»
Около конюшни мигала «летучая мышь», галдели бабы, матюкался Осип. И у Тарантиных шла ругань, жена отчитывала Федю. Серега остановился, не решаясь зайти в избу. Выручил Вовка, лепивший у палисадника снежки.
— Отнеси это отцу.
Вовка поширкал мокрыми руками о пальтушку, схватил хлеб и проворно нырнул в дверь.
Тихо стало в избе.
2
После пасмурных дней в небо устоялась теплая голубизна, синие тени легли на подтаявшие снега, в ослепительных полях лоскутками обозначились проталины. У завалинок возле изб в полдень курился парок, и запах весны, резкий, еще не перебродивший, настаивался на молодом воздухе. Земля дышала, млела под солнцем, как приласканное материнской рукой дитя.
В такую пору не пройдешь, не проедешь через овраги, набухшие полой водой. Хорошо, что вовремя вернулись шумилинские из лесу. Теперь дома хозяйничала мать. Можно было и отдохнуть, пока бездорожица, но прибежала ни свет ни заря бригадир Наталья Корепанова, попросила:
— Повози, Сережа, клеверное семя. Всех баб нарядила рассевать: подморозило, наст крепкий сковало. Не упустить бы момент.
Серега вышел на крыльцо, глубоко потянул в себя ядреный воздух с горчинкой печного дыма. Яркой канвой рдела над бором заря. Прислушался. У Заполицы бормотали тетерева. А рядом, на крыше, самозабвенно картавила ворона, распушив хвост. «Тоже токует!» — усмехнулся Серега и побежал по хрусткому насту напрямки к конюшне.
Осип уже копошился около саней, привязывал завертку к оглобле. Поздоровался неохотно — буркнул себе под нос:
— Кого запрягать?
— Лютика.
Рядом с Лютиком было стойло Майки. Она стояла, подобрав завязанную толстой тряпкой ногу. Сено в задаче не тронуто. Подрагивала кожей, будто отпугивала слепней, и показалось Сереге, слезились неподвижные фиолетовые глаза.
— Жар у нее, — пояснил Осип. — А ты думал как, только у людей могет быть температура? Мерина береги, смотри, чтоб не ободрал бабки по насту.
И пока Серега запрягал мерина, конюх придирчиво следил за ним, моргая красными веками из-под нахлобученной шапки. Подошел, поправил войлок под седелкой.
— Вишь, какой боляток натерло на хрипке. Поосторожней.
— Как будто первый раз на лошади еду! — обиделся Серега. — И чего ты толкаешься тут спозаранок? Дрыхнул бы на печке.
— Ах ты, муха зеленая! Это я толкаюсь зазря? — Осип кольнул Серегу желтыми глазками. — Сгинь сей момент! Не то, истинная честь, хвачу вдоль спины чересседельником.
— Завелся как граммофон, теперь целый день не выключишь.
Серега завалился в розвальни. Конюх потрусил было за ним, пригрозил вдогонку:
— Ты у меня никуда не денешься: приедешь распрягать…
Это в лесу досталось Лютику на вывозке. Там сани да подсанки трещат, как навалят сосновые бревна. По сравнению с лесной работой подвезти клеверное семя — пустяк. Первый воз Серега разгрузил наполовину за гумнами, остальные мешки сбросил в конце поля, у шалаша Павла Евсеночкина. Из него Евсеночкин бомбит тетеревов. Смотришь, идет на своих широченных лыжах, за поясом краснобровый петух болтается, а то и два. Аж завидно: всегда у Павла дичина на столе. Было бы ружье, тоже можно бы поставить где-нибудь шалаш.
Сегодня бабы вспугнули ток. Серега забрался в шалаш, лег на льняные снопы, осмотрел в бойницу розоватое поле. Огромное, пылающее жаром солнышко катилось над бором. Вдалеке заметил на верхушке березы одинокого токуна. И березняк и птица тоже казались розовыми. Зажмурил левый глаз, прицелился. Эх, жаль, нет ружья! Попартизанить бы зорьку в шалаше! Постой! Ведь у Никиты Парамоновича есть шомполка. Может быть, даст…
На переклетье лежали в рядок мешки с клеверными семенами. Старик Соборнов, ссутулившись в дверях, держал в трясущихся пальцах желтую бумажку, недоверчиво мотал головой, как будто не соглашался с чем-то. Большой деревянный совок валялся под порогом.
— Никита Парамонович… — Серега хотел попросить у кладовщика ружье, по почувствовал неладное, замялся. — Дедко, что с тобой?
Соборнов поднял на него мутные от горя глаза, с трудом разлепил бескровные губы:
— Колюху моего… — повертел в руках похоронную, закашлялся, выплюнул на ноздреватый снег черную от клеверной пыли слюну. — Извещение-то еще вчерась Клавка принесла, да побоялась отдавать Антониде. Пойду, худо мне, ты управляйся тут один.
Серега проводил Соборнова взглядом. Горе придавило стариковские плечи, согнуло спину. Все-таки крепок: ни слезинки не проронил.
В Шумилине уважали Никиту Соборнова. Много бурь прошумело над его белой головой — хоть и стар, не станет сидеть на завалинке, всегда вместе со всеми в любом деле. Высокий, величественный старик. Среди однодеревенцев он как вековая, замшелая ель в молодом лесу. На слово скуп, зря не молвит. И что главное — честнее человека не найдешь. Потому и поставили его кладовщиком: мякину будет есть, а на колхозный хлеб не позарится…