Олег Шестинский - Блокадные новеллы
«Ну и здоров пить!» — в нас зашевелилось прежнее уважение к Славке. Наконец он заговорил. Слов не было слышно. Девочка покраснела, кивнула головой и ласково взглянула на Славку. Он снова достал монету и протянул девочке. Этот жест нас окончательно сразил — шесть стаканов газировки! Есть о чем рассказать во дворе! О девочке в этот миг мы забыли. Она не понравилась ни мне, ни Исааку, но из уважения к Славкиному подвигу мы молчали об этом.
…В сентябре зачастили бомбежки. Я хорошо помню первую бомбу, упавшую неподалеку от нашего дома. Вначале мне показалось, что просто раздался звон разбитого стекла. Словно угодили мячиком в окно. Но в следующее мгновение я почувствовал могучий взрыв, как будто кто-то пытался выбраться на белый свет и что есть мочи колотил кулаками из-под земли.
Наутро мы со Славкой ходили по соседним улицам. Несколько зданий было разрушено. Наш управдом решил проявить инициативу.
Неизвестно, кто подал ему такую мысль — забить фанерой на всех крышах слуховые окна. Смысла в этом не было, видимо, никакого, но он сказал:
— Заколотите, ребята, — денег вам дам.
Никто из нас в своей жизни еще не зарабатывал. Конечно, мы согласились.
Мы распиливали желтые, как масло, листы фанеры, вставляли их в проемы окон и выстукивали молотками простенький мотив: «тук-тук-тук…» Это нас развлекало, и время шло быстро. А как хорошо было сидеть па железном гребне крыши в солнечную погоду! Серебрились аэростаты, и уже привыкшие к ним птицы кружились вокруг.
На самом чердаке тоже было интересно: высокими сугробами желтел песок, лежали щипцы, чтобы «хватать зажигалки». Песок был рассыпан по всему чердаку, и мы, когда спускались вниз, разувались и вытряхивали его из ботинок.
Однажды мы решили работать вечером.
— Докончим, ребята, — сказал Димка, — дела-то осталось на два плевка!
Небо уже потемнело, выкатились первые бледные звезды. Внезапно завыли сирены, и почти одновременно частая дробь осколков забарабанила по крыше. Мы знали — это от зенитных. Славка махнул рукой:
— Допилим, тогда и спустимся.
Вдруг крыша словно покачнулась, близкий взрыв оглушил, песок на чердаке взвихрился и стал оседать мелкой пылью. Осколки пробивали крыши и вонзались в балки. Мы метнулись к кирпичной стене, пригнув головы и закрывшись руками. Через минуту все стихло. Мы выпрямились и разошлись по своим местам.
Славка не вставал. При взрыве он добежал до стены, повалился лицом на груду песка. И сейчас лежал, не отзываясь на наши голоса.
— Славка, — хрипло сказал Димка, — хватит дурачиться, дай мне пилу.
Я знал, как его можно поднять, и бросился к нему — он боялся щекотки. Я щекотал ему бока, спину и вдруг почувствовал на его затылке что-то теплое и липкое. Димка оттолкнул меня в сторону, подскочил к Славке и приподнял его. Голова откинулась назад, темные густые капли падали с лица на песок.
— Славка! — кричали мы все разом и не слышали себя.
Первым опомнился Исаак. Он бросился вниз за помощью, а мы продолжали держать Славкину голову, не постигая случившегося. Песок темнел все больше, в развороченной осколками крыше виднелось вечернее синее небо, и звезды заглядывали сквозь отверстие на чердак, словно хотели влить свой свет в потухшие глаза Славки.
Это был мой первый товарищ и ровесник, который погиб во время войны.
Хлеб
Декабрьский ветер леденил город. Чернели от голода сверстники. Мы сидели по домам и встречались друг с другом редко.
В шкафу у моей матери стояла стеклянная банка, и в ней, как крупинки золота, поблескивало пшено. Из него приготовляли только суп, но оно неумолимо утекало, как песок в песочных часах. Я со всей наивностью мальчика, со всей юной жаждой жизни верил, что человек живет до тех пор, пока есть суп. Это мое глубокое убеждение возникло, наверное, оттого, что в течение двух месяцев нашей обычной едой был чай, жидкий суп и ломтик хлеба.
Но вот наступил день, когда пшено кончилось. Мать высыпала последнюю горсть в кастрюлю, зернышки стали оседать, а вода мутнеть и подергиваться белой пленкой.
Я видел, как озабочена мама, и мне стало страшно: что- то нас ждет впереди?
Мать послала меня к соседям за какой-то мелочью. Я вошел в комнату, семья сидела за столом и сосредоточенно, не обращая на меня внимания, хлебала суп. Я пригляделся и увидел, что это был накрошенный в горячую воду хлеб. И в тот же миг я по-настоящему обрадовался. Значит, из хлеба тоже можно делать суп, и мне было странно, как я об этом не догадался раньше.
Теперь я знал, что у нас будет суп и жизнь будет продолжаться.
Наталья Ивановна… Наточка
Она была такая молоденькая, эта учительница, что жила над нами. Даже не верилось, что она умеет учить и говорить строгим голосом.
Однажды наши пути с ней скрестились. Я поступал сразу во второй класс, и мама попросила ее заняться со мной русским языком. Я занимался несколько месяцев и в приемном диктанте сделал одну ошибку: слово «собака» написал через «а». Учительница сказала:
— Это можно ему простить.
И все мне простили.
Муж у Натальи Ивановны был гораздо старше ее. И никто во дворе не понимал, зачем она себе такого выбрала. У него была продолговатая голова, совсем без волос, и малюсенькие уши. Говорили, что он страшно умный. Портфель у него всегда был набухший, и хотя Димка утверждал, что в нем он носит пончики в промасленной бумаге, портфель внушал уважение. Разговаривал муж Натальи Ивановны мало, помнятся лишь два его любимых выражения: «Это не гигиенично» и «Это не этично».
Когда началась война, его призвали на второй же день. Уходил он спокойно, как каждый день на службу в свое учреждение. Попрощался с соседями, поцеловал жену, а переходя двор, вдруг взял Наталью Ивановну за руку и сказал:
— Милая, ты любишь сырую морковь. Обдавай ее кипятком. Иначе будет не гигиенично.
Вот какой муж был у Натальи Ивановны — хороший или плохой, мы так и не успели разобраться.
…В декабре Наталья Ивановна умирала. От голода. Она лежала на диване, покрытая шубами и одеялами, и мерзла.
Однажды я услышал, что ее вещи растаскивают. Я поднялся к ней как раз в тот момент, когда соседка тетка Анна, рыхлая, с разноцветными глазами, пыталась протащить сквозь двери фикус. С листьев слетала густая пыль, и соседка чихала.
— Оставьте цветок! — крикнул я.
— Без воды ему не жить, а я поливать буду, да и верну хозяюшке, как на ножки встанет.
— Оставьте цветок! — Я схватил ее за руку.
— Звереныш! — прошипела она и выпустила фикус.
В квартире фикус был самый живой и сильный. «Ни за что его нельзя уносить из комнаты», — думал я.
Наталья Ивановна поманила меня:
— Вот адрес… Сходи…
У меня в руке оказался листок с фамилией: «Лейтенант Кожин П. С.».
…Часовой долго вертел мою записку, звонил куда-то по телефону, потом сказал:
— Второй этаж. Восьмая комната.
Лейтенант Кожин был молодой человек с рукой на перевязи. Сказал ему, откуда я. Кожин вскочил из-за стола:
— Наточка… Где она? Слушай, друг, я дежурю, никак мне сейчас не уйти. Вот тебе талон на обед. Получи, отнеси ей!
Он проводил меня до дверей и крикнул вслед:
— Скажи, обязательно вечером буду!
Я нес кастрюлю с теплым супом и думал, что, наверное, впервые в истории лейтенанты посылают своим любимым не розы, а соевый суп, где в мутной воде плавают желтые кристаллики лука. То, что лейтенант любил Наталью Ивановну, можно было догадаться.
Когда я принес суп, Наталья Ивановна глубоко вздохнула, потом вдруг слабо улыбнулась и прошептала:
— Поздно…
Вечером я поднимался домой по лестнице и услышал приглушенный плач. Как я удивился, когда увидел, что, прислонившись к перилам, стоит и плачет знакомый лейтенант Кожин.
— Что же ты раньше ко мне не пришел?
Я не хотел говорить ему, что лишь сегодня Наталья Ивановна дала записку, и опустил голову.
— Ведь она, наверное, меня давно звала? Правда?
— Правда, — сказал я.
Я лгал, но что-то мне подсказывало — именно так и надо говорить.
— Эх ты, парень, парень, — с тоской выговорил лейтенант. — Ведь она меня вспоминала?
И я опять опустил голову. Я никогда не видел, как плачут лейтенанты. Мне было его очень жаль. Потом дворничиха рассказывала, что он был первой любовью Натальи Ивановны, но жизнь у нее оказалась сломанной, и она, на удивление всем, вышла замуж за Павла Николаевича. Я так и не узнал, почему ее жизнь считали «сломанной», но горевал вместе со всеми о ее смерти — Наталья Ивановна была такой доброй. И писать меня научила. И даже простила мою первую ошибку.
Красота
Понятие красоты было словно удалено из нашего сознания как ненужное и непонятное в блокадной жизни. Мы ничем не восторгались, и никто из моих товарищей не восклицал: «Как красиво!»