Константин Воробьев - Вот пришел великан
— Намерены переиздать? Вера, обрати внимание, какой роскошный переплет!
На меня она не смотрела. Я не видел повода для такого вопроса и сказал, что повесть оригинальная.
— Вот как?
Она опять как-то недоуменно и капризно, как школьница кляксу в своей тетради, поцарапала букву «К», затем сказала, придерживая над ртом большой цветной карандаш:
— Понятно. И куда они у вас летят?
Если бы у меня спросили это на траулере, а женщин у нас там не было, я б, наверно, с ходу и всего лишь двумя словами ответил, куда летят мои альбатросы, но тут был не траулер, и я вежливо сказал, что альбатросы обычно летят за кораблем.
— Неужели? — не отрывая глаз от чьей-то несчастной, как мне подумалось, рукописи, шепеляво сказала пышка. — А что их приманивает?
— В своей повести я объясняю это достаточно ясно, — сказал я. Пышка вскинула на меня круглые печальные глаза и сказала лениво, но заинтересованно:
— Даже объясняете? Это потрясно!
Она засмеялась, приглашающе взглянув на ту, вторую, и я увидел на ее малиновом языке льдистый обсосок дешевого леденца. Тут был не траулер, и я молчал. Я стоял в тесном закутке возле барьерного стола, и острый угол его крышки упирался мне в брюки так, что я все время помнил о возможной оплошности с пуговицами, и от этого у меня давно намокла рубашка под мышками.
— Видите ли, на ближайшие два года у нас уже сверстан план издания оригинальной литературы, поэтому…
Это сказала поклонница Хемингуэя, возвращая мне рукопись, и я принял ее зачем-то обеими руками и опять неожиданно для себя поклонился. Я пошел к дверям раскачной корабельной походкой, чтоб казаться независимей, и там на пороге столкнулся с хозяином курицы, которую я зарезал пару недель тому назад, когда клеил лодку. Он узнал меня и отступил в коридор, потому что дверь открыл я первый, и там мы поздоровались, и я закурил. «Муж», как я мысленно называл его, отказался от сигареты и ради приличия спросил, что у меня хорошего. На нем был старомодный плечистый пиджак с черными молескиновыми нарукавниками, и я решил, что он служит в бухгалтерии. Я сказал ему — в шутку, понятно, — что пытался ограбить издательскую кассу, да вот не вышло.
— Как то есть ограбить?
Он спросил это вполне серьезно и немного растерянно, и мне понадобилось объяснить ему, что я имел в виду.
— Это неправильно, — сказал он, но я не понял что. — Дайте-ка…
Он взял у меня рукопись и уважительно оглядел и погладил переплет. Наверное, ему понравился и заголовок повести, — он дважды прочел его шепотом, и «альбатросы» получались у него «альбатросами». Мы стояли у двери, в которой столкнулись, и я все время ждал, что за нею вот-вот раздастся пышкин смех.
— Тема современная? — спросил «муж». Я молча подтвердил.
— Адрес свой и все такое указали?
— Да-да, — сказал я, — все указано… Вы хотите передать кому-нибудь?
— Да нет, зачем… Посмотрим тут сами, — веско сказал он, — зайдите через месяц ко мне прямо…
Простился я с ним не в меру почтительно. В нем тогда все: и шрам на лице, и детски наивная голубизна глаз, и даже нелепые нарукавники приобрело для меня какое-то — хоть и не до конца постигнутое — обещающее значение, и я вышел из издательства своей нормальной, а не матросской походкой, которой проходил мимо пышки.
Несколько дней я жил неуютно и тревожно, — мне почему-то не хотелось неурочно встретиться с «мужем» во дворе или на улице, и надо было уехать на дальнее озеро. Тогда в спортивном магазине давали шведские кованые крючки и немецкую радужную леску на поводки. Я купил то и другое, и когда выходил из магазина, то возле своей машины увидел «хемингуэйку», — она неловко, перехилясь, держала на руках новый красно-голубой матрац: наверно, ей не удалось втиснуться с ним в автобус, потому что в капиллярах матраца оставался воздух. Она увидела меня издали и отвернулась, но с места не двинулась, — ждала хозяина моего драндулета. Я подошел к нему, открыл заднюю дверцу, а ей сказал: «Кладите, пожалуйста». Я сказал это без всякой иронии и помог ей впихнуть матрац на заднее сиденье.
— Я не знала, что это ваша… А такси нет…
У нее пунцово горели щеки. Я придурковато сказал, что как-нибудь доедем, и это ее подбодрило. Наверно, для того чтобы полностью обрести себя, редактрису, она знакомым мне царапным жестом школьницы дотронулась до вмятины на крыле машины и спросила, где это ее так изувечили. Я сказал, что это не «она», а «он».
— Он?
— Он, «Росинант», — объяснил я, и она с каким-то новым вниманием посмотрела на меня и не очень смело села в машину. Ей, видно, все же хотелось как-нибудь умалить степень моей непрошеной услуги, потому что, как только я включил скорость, она подчеркнуто спросила, почему мой автомобиль подпрыгивает на ровном месте. Я напомнил, что «Росинанту» почти четыреста лет, устал, мол, и похлопал рукой по рулю.
— Теперь понятно, — светски сказала она. — Кстати, вы неосновательно жаловались на меня Владыкину.
— Разве? А кто это? — спросил я.
— Вениамин Григорьевич! — едко сказала она.
— Тот товарищ, что носит нарукавники? — догадался я и поздно сообразил, что сказал это зря. Она высокомерно взглянула на меня и пожала одним плечом, приподняв его к уху, как это делают не по годам серьезные дети. Я понимал, что она хотела выразить этим своим движением, и невольно засмеялся.
— Вы не могли бы побыстрей ехать? — сухо сказала она.
— Вам к издательству? — спросил я.
— Почему? Мне надо домой. На улицу Софьи Перовской, дом десять. Пожалуйста!
— Благодарю вас, — галантно сказал я, и она откинулась на сиденье и вдруг подалась вперед и затаилась: со мной давно ездили два снимка Хемингуэя, — лакированно-красочных и грустных, наклеенных к ветровому стеклу в правой нижней стороне. На одном он был снят рядом с убитым леопардом, а на втором — в лодке. Она смотрела на них с каким-то страдающим напряжением, и я видел, что ей хочется потрогать их мизинцем.
— Где вы это… достали? — спросила она и показала на снимки не рукой, а глазами. Я немного помедлил с ответом, — впереди был красный свет, — потом сказал, что купил их на Кубе. Она недоверчиво усмехнулась, но на меня не взглянула.
— В Гаване, — уточнил я.
— Скажите пожалуйста!
— Я был там дважды, — безразлично сказал я, потому что это была правда.
— Каким, простите, путем?
— Водным. Мы заходили туда сдавать рыбу… Если вас интересует кубинский Дом-музей Хемингуэя в Финка-Вихия, то должен сказать, что это печальное зрелище, — сообщил я, что было тоже правдой.
— Почему?
— Потому, что дом без хозяина…
— Да, пожалуй… И вы написали об этом в своей повести?
— И об этом, — сказал я.
— А еще о чем?
— Об акулах, о крабах с ногами на спине, о бонитах, медузах.
— Вы разве ихтиолог?
— Нет, — сказал я.
— Ну хорошо. А еще о чем?
— А еще о ностальгии… Об огнях Святого Эльма, — бесстрастно сказал я.
— Понимаете, я хочу спросить, каков сюжет вашей вещи, в чем главный смысл ее? — оторопело сказала она. Матрац топорщился на заднем сиденье, и я протянул к нему руку и сказал, что книга не должна походить на эту штуку.
— Не понимаю, — настороженно сказала она.
— Отлично понимаете, — сказал я. — Вы спрашивали о конечной заданности произведения, а я полагаю, что это не двуспальный матрац, смысл и назначение которого предельно выражены для каждого и формой его, и содержанием.
— Очень нелепое сравнение! — сказала она и отвернулась.
Дальше мы ехали молча, и я знал, что у своего дома она непременно захочет заплатить мне за проезд. «Наверное, даст серебряный рубль, если он есть у нее, его удобно кинуть на сиденье, эффекта больше,» — подумал я, и это так и случилось. Я подбросил рубль на ладони, потом попробовал его на зуб. Она брезгливо и в то же время обеспокоенно спросила, что я делаю, и я объяснил: проверяю, мол, не фальшивый ли.
— Могу заменить на бумажный! — раздраженно сказала она, но я предположил, что фальшивые бумажные рубли изготовлять ей еще проще, чем металлические, поскольку она работает в издательстве и имеет доступ в типографию. Я сказал это ровно и убежденно, и она посмотрела на меня с тем недоуменно-мученическим вниманием, с каким разглядывала снимки Хемингуэя.
В тот же день я уехал из города. До моего прошлогоднего озера было километров сорок по песчано-лесистому проселку, пустынному и диковатому. Стояла неважная для рыбалки погода — тихая, яркая и засушливая, но проселок был еще по-весеннему плотным и легким, и на опушках сосновых подлесков то и дело попадались колонии анемонов. Я остановился на своем прежнем месте. Тут сохранилось все в целости — обмелевший ровик и колышки для палатки, обуглившиеся рогульки для подвески котелка, голубая развеянная зола кострища, пологий травянистый спуск к озеру, заросший молодой «куриной слепотой», само озеро, кипящее по осокистым закрайкам, — наверное, нерестилась плотва. Я привез с собой для прикорма два целлофановых мешка с пареным горохом и пшеницей, а за наживкой пошел на тот конец озера, — там я знал бабку Звукариху, одиноко жившую в километре от деревни Звукаревки. Изба ее сидела на самом берегу озера под нависью старых ракит, и на ее крылечном конике алели три большие звезды из фанеры, приколоченные одна над другой, неукорный знак живым о том, что Звукариха не дождалась с войны трех сыновей. Бабка кормила кур возле крыльца. Она успела загореть и обветриться с лица, огород, где я обычно добывал червей, был вскопан и разделен на грядки, и там уже выметывал третий лист огуречник и щетинился лук. Я стал спиной к фанерным звездам и поцеловал ее трижды — в щеки и в лоб, и она заплакала, а я достал из сумки и положил ей в фартук килограмм дрожжей: сколько раз просила привезти еще в прошлом году.