Вениамин Каверин - Открытая книга
Подложив под щеку ладонь, скорчившись так, что подбородок упирался в колени, он крепко спал в старом кожаном кресле у моего изголовья. Он спал, хотя было утро или день и яркое солнце смотрело в окно, освещая странные домики с многоэтажными крышами, изображенные на выгоревших обоях.
Мне было трудно дышать, какие-то твердые бинты с палками на груди мешали мне, я не могла даже подняться на локте. Но я все-таки поднялась. Я долго разглядывала его. Он неслышно дышал, и вокруг было так тихо, как будто дом был заколдован и все остановилось в этой солнечной, однообразной тишине, прерываемой лишь скрипом пера да сонным бормотаньем за стеной. К счастью, мамонт больше не спускался с лестницы, хотя теперь мне даже немного хотелось, чтобы он спустился еще раз.
Зато я сама куда-то спускалась, очень медленно – пак будто даже нарочно так медленно, чтобы не было страшно…
Когда я очнулась или проснулась снова, был уже вечер, потому что пагоды на стене – я потом узнала, что эти зданьица с многоэтажными крышами называются «пагоды», – были красными от заходящего солнца. Два голоса спорили надо мной, и прежде чем совсем открыть глаза, я несколько раз приоткрывала их и опять закрывала.
– Мало того, что ты чуть не утопил мальчика из прекрасной семьи, – сердито говорил женский голос, – теперь еще эта история, о которой говорит весь город! Имей в виду, что больше я не ударю пальцем о палец! Расхлебывай сам эту кашу. Тебя исключат…
Вот тут я в первый раз широко открыла глаза. Я увидела полную даму в пенсне, которая, гордо закинув голову, смотрела куда-то мимо меня. У нее была старомодная твердая прическа с валиком – таких уже давно никто не носил, и мне показалось, что все на ней такое же твердое, как эта прическа, – юбка до земли, шнурок от пенсне. Даже боа (она была почему-то в боа), которому по природе полагается быть мягким, тоже как-то твердо лежало на ее полных плечах. Давешний гимназист, улыбаясь, стоял у меня в изголовье.
– Мамочка, честное слово, не стоит так волноваться! В крайнем случае переведут куда-нибудь… И еще лучше! На пари – золотая медаль!
– Не переведут, а исключат.
– Однако Раевского не исключили.
– У Раевского отец – директор банка.
– Тем более! Неудобно же его оставить, а меня исключить.
Полная дама сняла пенсне, и я увидела, что ее близорукие глаза были полны слез.
– Да что говорить, – сказала она и безнадежно махнула рукой. – Никогда я не думала, сколько будет горя с тобой. И так бьешься как рыба об лед, только и думаешь, как бы вытянуть вас, а ты…
Она хотела уйти, но гимназист обнял ее, даже не обнял, а обхватил сверху, потому что оказалось, что она ему едва по плечо.
– Конечно, плохой, что же делать? – с нежностью сказал он. – Но ведь я же слово дал, вы об этом забыли? Если Таня поправится…
Я смотрела на него через щелки век, но, когда он сказал «Таня», поскорее снова закрыла глаза.
Они еще спорили, но я больше не слушала их. Мне стало так страшно, что я не поправлюсь, что я даже сжала колени и положила ладони на грудь. Нужно было сделать что-нибудь – встать или крикнуть.
– Мамочка!
Полная дама вздрогнула и бросилась ко мне.
– Очнулась? Таня, милая! Очнулась?
– Очнулась? – дрожащим голосом спросил гимназист.
Он выбежал, и из комнаты в комнату стало передаваться: «Очнулась, очнулась!» Сперва переспросил высокий мальчишеский голос, потом старческий – кажется, тот самый, который только что бормотал за стеной. Залаяла собака, захлопали двери, и старик в длинном сюртуке, в измятых штанах, засунутых в огромные боты, вошел и, опираясь на две палки, остановился в дверях.
Я снова закричала:
– Мамочка!
Все стало сдваиваться перед глазами, домики с многоэтажными крышами снялись со стен и рядами стали уходить от меня.
Полная дама взволнованно сказала кому-то: «Полотенце!» – и, называя мою мать по имени-отчеству – это поразило меня, – послала кого-то за ней. Страшный старик, тяжело опираясь на палки, подошел к моей постели и не сел, а свалился в кресло. Он взял меня за руку и стал прислушиваться, глядя прямо в мое лицо грустными глазами. И все на цыпочках вышли.
Возможно, что он поил меня с ложечки какой-то жидкостью, довольно приятной на вкус, которую непременно нужно было выпить – так он сказал, – чтобы пришла моя мама. Я послушалась, и правда – мама пришла, и я, как всегда, немного огорчилась, что у нее такие черные, провалившиеся глаза и такая морщинистая, худая шея.
Я сказала ей:
– Мама, возьми меня домой.
Она поцеловала меня и стала говорить, что теперь – скоро, а прежде нельзя было, доктор не велел. Я уснула, держа ее руку в своей.
О ЧЕМ РАССКАЗАЛ АНДРЕЙ
Мальчик лет тринадцати в гимназической серой рубашке неторопливо подошел ко мне, когда я очнулась. Он был чем-то похож на давешнего гимназиста, и я подумала, что они, наверное, братья. У того были веселые серые глаза, а у этого тоже серые, но тяжелые, с ленивым выражением.
– Тебе нужно что-нибудь? – спросил он. – Хочешь чаю?
Я покачала головой.
– Ничего не ела целый день, – медленно сказал мальчик. – Ну, хлеба с маслом? Съешь, пожалуйста, а то мне неприятно, что ты голодная.
Я сказала:
– Потом.
– Ладно. – Он подумал. – А теперь вот что: ты имей в виду…
Он смотрел прямо на меня – даже не смотрел, а разглядывал, – и так внимательно, что мне стало неловко.
– Ты имей в виду, что все это вранье.
– Что вранье?
– А вот что мать говорит, что она к тебе привязалась. Она твоей матери сказала, я слышал. Это невозможно хотя бы потому, что ты все время была без сознания. К тебе можно было так же привязаться, как к бревну. Она это утверждает, чтобы твоя мать не подняла шуму. То же самое и насчет прогимназии.
– Какой прогимназии?
– Когда ты поправишься, – задумчиво продолжал мальчик, – она обещала отдать тебя в прогимназию Кржевской.
– Меня? В прогимназию Кржевской? – Я открыла рот, чтобы не задохнуться от счастья, и поскорее положила руку на грудь. Я буду ходить в коричневом платье с черным передником, носить книги на левой руке, учить уроки, получать отметки…
– Твоя мать портниха?
– Да.
– Значит, ты бедная?
Я пробормотала:
– Не знаю.
– Наверно, бедная, если даже не можешь поступить в прогимназию Кржевской. Мы тоже бедные, хотя мать почему-то не хочет в этом сознаться.
Он помолчал.
– Тебе интересно, что происходит в душе?
Я сказала, что интересно.
– Один день я совершенно не врал. Кажется, что это очень мало. А на деле – много, потому что большинству людей приходится врать буквально на каждом шагу. Например, ты утверждаешь, что не хочешь чаю. Это вранье из вежливости. Ты вежливая и поэтому врешь. Бывает вранье от гордости, страха и так далее. Я составил таблицу – видишь, висит на стене. Я тебе ее потом объясню.
Он вышел и через несколько минут принес мне стакан чаю и два сухаря.
– Да, здорово тебе досталось, – сказал он, поставив чай и сухари на комод (так, что я все равно не могла их достать) и забираясь в кресло с ногами. – Просто чудо, что ты осталась жива. Очевидно, крепкий организм. Он трое суток возле тебя просидел.
– Кто?
– Митька. Сам чуть не умер. Возможно, что он тебя жалел, раскаивался. Но, по-моему, он боялся не того, что ты вообще умрешь, а того, что если ты умрешь, его отправят на каторгу или в арестантские роты. Впрочем, полной уверенности у меня нет, так что пока ты думай что хочешь.
Я помолчала. Мне было приятно, что он так серьезно со мной говорит.
– У меня мать боится городовых, – снова сказал мальчик. – Это странно, потому что она ни в чем не виновата. Но, видя городового, она становится очень любезной, чего не бывает почти никогда. Она их подкупает.
– Зачем?
– Они приходят с протоколами на Митьку, и она каждый раз дает им по рублю. В среднем это выходит по пяти рублей в месяц. Но, конечно, то, что он тебя муть не убил, обойдется дороже… Это уже бенефис. Ты застрахована?
Я не знала, что такое «застрахована», но на всякий случай сказала, что да.
– Тогда придется еще и твою страховку платить.
Он увидел чай и сухари на комоде, и у него стало расстроенное лицо.
– Ах, так? – сказал он и правой рукой стал закручивать кожу на левой. Он ущипнул себя, изо всех сил закрутив кожу. – Не удивляйся, – добавил он и улыбнулся, хотя я видела, что ему очень больно. – Это я отучаюсь. Понимаешь?
– Нет.
– От рассеянности.
Он взял чай с комода и поставил на стул, у моей постели.
– Пей, пожалуйста. Что тебе еще принести? Ты ведь теперь можешь жевать?
– Могу.
– Вот и хорошо. Я тебе еще принесу хлеба с маслом.
Вот что рассказал мне Андрей – так звали этого мальчика. Оказывается, когда Митя выстрелил в меня, я так закричала, что ему потом чудился этот крик до утра. Они подбежали ко мне, и долго не могли понять, что случилось, пока не заметили, что у меня на груди платок весь мокрый от крови. Раевский предложил отправить меня в больницу, но Митя сказал: «Я это сделал, я и буду отвечать», – и повез меня к Агнии Петровне, к той полной даме в пенсне, которая была, как я потом узнала, матерью Андрея и Мити.