Николай Москвин - Два долгих дня
Вот это и стало новой Володиной версией: несмышленый (но старающийся быть смышленым!) новичок с ключами от мехового магазина.
4
Между тем в меховом магазине события шли узаконенным порядком: осматривались шкафы, из которых были похищены чернобурки и соболя; обследовались окна, двери; фотографировался в разных ракурсах пролом; производился опрос работников магазина: когда закрыли магазин, какие покупатели были перед закрытием, кто уходил последним, у кого хранятся ключи и так далее,— осматривалось, обследовалось, фотографировалось, опрашивалось.
Все это было нужно, узаконено, но Володе это казалось отцовскими кругами.
...Отец был давнишний книголюб, и во время нэпа, как он рассказывал, захаживал к частникам-букинистам. Завидев желанную, долго разыскиваемую им книгу, он не бросался к ней опрометью, не спрашивал, задыхаясь, сколько она стоит — за такой бы полусумасшедший вид он бы дорого заплатил! — а с безразличным лицом ходил кругами вокруг своего сокровища, прицениваясь к копеечным брошюркам, к аляповатым подарочным изданиям, ко всяким ненужным ему пустякам... Сделав несколько кругов, поманежив букиниста, он, не меняя голоса, даже позевывая, спрашивал и о ней: «Ну, а эта, Михал Михалыч, сколько стоит?» И покупал сокровище по сходной цене.
Так и Володя со своими осмотрами и опросами ходил кругами вокруг него.
Перед большой зеркальной витриной, около которой с внутренней стороны стоял Володя, шумела дневная улица, тяжело катили троллейбусы; ударяя в витринные стекла оглушительной дробью, пролетел мотоциклист... По тротуару у самой витрины, в которой красовались приподнятые чернобурки — будто драгоценные лисички по-собачьи «служили»,— сновали прохожие... И никто не знал, что свои круги Володе надо оставить и идти к нему, к сокровищу. Надо, но было страшно. Страшно потому, что, несмотря на счастливый луч, несмотря на полную уверенность,— вдруг мимо? А если в точку, то будет страшно, но по-особому страшно — за произведенный эффект: такой молодой и так сразу открыл! Так ли это?
Он отворачивается от витрины, где он будто что-то осматривал, и хотя уже есть план действия, но озноб охватывает спину. Не дожидаясь, когда он пройдет, Володя на длинных и, как ему кажется, негнущихся ногах идет через торговый зал к пролому. Слава богу, Сергей — один из помощников, фотографировавший пролом,— уже ждет его. Значит, с этого можно и начинать.
Он берет из рук Сергея, как уславливались, кусок какой-то старой пленки и начинает пытливо рассматривать ее на свет. Там — лодочная пристань на Москве-реке и их сотрудница Катя, балансируя, идет по дну лодки. Володя знал и этот день, и этот снимок Сергея, но сейчас в негативе все было наоборот: темная лодка — белая, а белое платье Кати — черное... Все же Сергей мог дать ему из своих запасов снимок более, так сказать, служебный. Впрочем, кроме него, этого никто не увидит, а для древнего фортеля «шапка горит!», фортеля, который есть дажё в детских сказках, это все равно.
Володя рассматривает снимок и так и сяк, многозначительно гмыкая, рассматривает, гмыкает до тех пор, пока не чувствует, что все сотрудники мехового магазина собрались у него за спиной. А это у них получается невольно: раз снимали, раз проявляли, раз рассматривают, значит, что-то предполагалось и что-то может быть обнаружено...
— Так... ну что же...— медленно и хмуро говорит Володя, опуская снимок и оборачиваясь.
Он находит глазами молодого, глядящего исподлобья продавца. Это не ускользает от других, и они тоже начинают на него посматривать.
— Ну что же... мои предположения,— продолжает он,— еще раз подтвердились,— он кивает на снимок.— Вор, совершая пролом, стоял на коленях и, вынимая кирпичи, не замечая того, намусорил около себя... Ну, кирпичные крошки, кирпичная пыль... Когда встал, он обнаружил на своих брюках у колен красно-бурые пятна. Он принялся их отряхивать, чистить, но кирпичная пыль, знаете, въедливая, и следы остались...
Он резко поворачивается к директору и, не повышая голоса, но отчетливо:
— Да-да, гражданин Пузыревский, остались, и так просто ручкой их не стряхнешь!..
«Ура! — В Володе все внутри кричит.— «Шапка горит» сыграла!»
Осанистый директор, пользуясь тем, что все отвлечены, все косо посматривают на молодого продавца, сделал неслышный шаг назад и, чуть нагнувшись, стал быстро теребить коленки на сиреневых брюках.
Володе, как молодому охотнику, хочется скорее подбежать, скорее уличить! Но незримый Леонтий Савельевич ведет его к цели не спеша.
— Я не совсем точно выразился! — учтиво говорит Володя, останавливаясь перед Пузыревским.— Сейчас кирпичных пятен нет! Вы их вчера хорошо вычистили. Даже слишком хорошо... И поверьте, если бы вы не схватились за колени, я бы и не подумал, что они были...
Нет, эффекта — полного, загаданного — не получилось. Уличенный не затрепетал, не зашатался, не пал на колени.. Больше того — он просит оставить эти неуместные шутки о пятнах. Он даже, снисходительно улыбаясь, поведал, что у него дача, дача — это мучение, где всегда какой-нибудь ремонт, доделки, и все такие дачники имеют дело то с кирпичом, то с известью...
Доверие и уважение к словам взрослого, которое возникает у подростка еще со школьной скамьи, переходят и на молодые годы. Володя на какой-то миг усомнился положительно во всем, но только на миг — все, начиная с ключей магазина, находившихся у директора, до нелепого, неумелого пролома, говорило, что счастливый луч не зря тогда блеснул... Да, не затрепетал, не зашатался, но когда врешь, надо уметь управлять лицом, говорил в свое время Леонтий Савельевич, а тут и улыбка, и благородное негодование, а лицо белое, глаза испуганные и тоже какие-то белые...
Со стороны входной двери раздается настойчивый стук. Сергей идет туда и возвращается с молодой, раскрасневшейся женщиной. В руках ее черная лакированная сумочка с оборванной ручкой.
С быстротой, свойственной многим женщинам, она сразу и все замечает: и изменившееся лицо мужа, и некрасивую дыру в стене, и что-то выжидающих продавцов, и посторонних людей с какими-то ненатурально-спокойными, но осуждающими лицами. С тем же женским прозрением она из этих посторонних выбирает главного — высокого, нескладно сложенного молодого человека — и подходит к нему. Но, подойдя, молчит, нетерпеливо стараясь сцепить колечко оборванной ручки с колечком на лакированной сумочке.
— Вчера ночью...— Нет, колечки не цепляются, она, дернувшись, опускает, как бы отбрасывает сумочку.— Да, вчера ночью к нам на дачу привезли много меха... Да! Я хочу знать его происхождение...
На следствии по делу Пузыревского Ф. Т. Ужухов показал, что ночью с двадцать пятого на двадцать шестое августа, видя нападение двоих на одну, не утерпел, вылез из подполья и, оказав физическое воздействие на хозяина дома («Я хватил его по скуле и завалил с одного захода»), бежал прочь.
Дальнейшее развивалось так.
...В дачном поселке все было потушено, все черно, и только на платформе станции горели, покачиваясь, круглые фонари. Ужухов спросил в билетной кассе, где аптека,— оказалось, по ту сторону линии,— и, посасывая-присвистывая (зуб все терзал его), перешел рельсы и опять полез в темноту.
И аптека была потушенная и спящая. Ужухов застучал в дверь, поднял с постели сухонькую старушку в белом халате, и та, затеплив свет, дала ему сперва выпить пирамидон с анальгином, а потом протянула темный, пахучий от зубных капель комочек ваты. Он, стыдясь своих грязных рук, взял комочек и положил в дупло зуба.
Старушка стала выжидающе смотреть на него. А он — на нее. Все сейчас пропало, все сейчас отступило для них — было только одно: пройдет? не пройдет?
И вдруг — прошло...
— Ну, мамаша, спасли! Ну, мамаша, уважили! — приговаривал Ужухов, вертя головой и так и сяк, как бы пробуя, прочно ли исцеление.
Позвякивая своим мешком, в котором подавал голос пустой бидончик, он сбежал с крыльца аптеки под черное звездное небо, и сейчас не было человека счастливее его. И все вместе — и зуб прошел, и небо, а не пол над головой, и давнишняя охота разогнуться, подскочить... И еще что-то хорошее, что сразу не поймешь, только чувство, что здорово, фартово... Ну да, съездил этого меховщика, завалил как подкошенного... Нет, не это, а то, что заступился за хорошего человека.
«Да, заступился за хорошего человека!» — повторил он про себя.
И, натыкаясь на черные деревья и черные заборы, но радуясь этому, побежал к станции.
Все поезда, конечно, уже ушли, и Ужухов, выбрав у кассы тихий закуток с лавочкой, достав из мешка одеяло, с чувством вольного, свободного человека, у которого совесть чиста и дела прекрасны, заснул.