Анатолий Ким - Собиратели трав
Витька Бурсой аубами отделил железную пробку от пивной бутылки и протянул пиво старику. До Хок-ро стал пить, подняв бутылку над собою, и тут подумал, что хорошо бы сейчас подоспел его больной товарищ, тоже угостился бы пивом. Старик скосил глаза сперва направо, потом налево, но никого перед собою кроме пожарников не увидел.
ТЫ НЕ БРАТ ЛИ МОЙ, МУРАВЕЙ?
Человек пошел за лестницей, которую они прятали за домом, в кустах лопуха и кислицы. Им приходилось опасаться теперь воров — однажды у них сняли с крыши много провяленной камбалы, пока оба ходили на сопку за травой. После этого незнакомец и придумал прятать лестницу за дом. Так было проще, чем снимать и уносить всю рыбу.
Свалив с себя на землю охапку мокрых, глубиной и холодом пахнущих водорослей, До Хок-ро стоял лицом к углу дома, за которым исчез незнакомец: сначала голова и плечи скрылись, затем мелькнули босые ноги. А теперь, ожидал старик, должен появиться из-за стены конец лестницы, а потом сам человек, несущий ее на плече. Время шло, а незнакомец с лестницей не появлялся. Но надо было вывешивать длинные ремни морской капусты на крышу, и старик терпеливо ждал, вслушиваясь в шум, плеск и удары волн, падавших на берег за его спиной, бездумно глядя на то, как сильный ветер треплет летящую ворону. Она рвалась против ветра, тяжело загребая крыльями, и двигалась вперед с трудом, медленно, как во сне. Но вдруг она свернула в сторону, и ее тут же подхватило и прочь унесло порывом. До Хок-ро опустился на завалинку у двери, поднес к лицу руку и стал рассматривать больной палец, обмотанный тряпицей. Палец нарывал, тихо садня, тряпица взлохматилась, и длинная нитка от нее тянулась и билась на ветру. Старик оборвал нитку и отбросил, взглянул на море, на сбитые тугими комочками, быстро бегущие облака. Волны моря и облака на небе неслись в одну и ту же сторону. Волны прыгали, как лошадиные гривастые головы на беспокойных шеях, и несчетно велик, страшен был их дикий табун. Между облаками ярко вспыхивало и потухало солнце. День был ветреный, но теплый; ветер согревал, а не холодил тело, и за Камароном берег был усеян купальщиками. Большие зеленые волны нагоняли одна другую, поднимались стеною и рушились на песок, и шум стоял от них по всему берегу, будто кидали на землю огромные мешки с зерном.
А незнакомец все не появлялся с лестницей, и До Хокро недоумевал: что он может делать за домом столь долго? И вдруг неожиданная мысль пришла ему в голову: а что, если человек упал на землю и умер? Масико уехала, к концу лета вернется, а затем снова уедет. Нету Масико, а тут еще и этот человек… Что делать, если он и на самом деле умрет? Но нет, не может быть такого. Масико уехала, когда шли дожди, а через несколько дней дождь прекратился, и с тех пор стояла ясная, теплая погода. Солнце грело изо всех сил, отдавая последним летним неделям все, что могло отдать. Пришелец чувствовал себя хорошо, был весел и бодр, и старик думал, что он вылечился и скоро должен уехать домой.
И тут — как будто приставили к груди До Хок-ро сверло, и нажали, и повернули, сверло глубоко вошло острием внутрь — край сердца кольнуло дурное предчувствие. Он вспомнил, что в доме висит на гвозде пиджак человека и еще кое-какая одежда лежит в головах постели. Вспомнил старик о часах, которые тот давно отложил на подоконник, — они лежат там стеклами вниз и пылятся, хорошие золотые часы. Они пили воду из одной бутылки, по ночам каждый из них слышал кашель другого и возню его на постели слышал. И на обоих Масико оставила крупу, рис и соленую редьку в кастрюльке.
С треском ломая стебли кислицы, из-за дома выскочила желтая собака, присела на тощий зад. С ужасом взглянув на До Хок-ро, с ужасом оглянувшись назад, откуда выскочила, собака тявкнула, будто ее ударили, подскочила и понеслась с Камарона, поджав хвост. И До Хок-ро, испугавшись чего-то, вскочил на ноги и тоже пошел вон от дома, прямо к одинокому на мысе дереву и мимо дерева, что качалось на ветру, будто бегущая женщина, пригибавшаяся на бегу и отворачивавшая в сторону лицо. Старик торопливо пробежал через весь пляж, ни на кого не глядя, пробрался к кладбищу рыбачьих катеров и барж и спрятался там в обломках старого японского кунгаса. Одолевая удары и всплеск волн, сюда доносились людской крик и смех, теплый ветер врывался в пробоину старого судна. Эти веселые люди играли в свои игры, бросались в волны и плыли по ним, ни о чем не подозревая. А вечером уйдут они в город, будут гулять кучками по улицам, многие пойдут в клуб, где показывают понятное для них кино, а другие сядут на станции в вечерний поезд и уедут куда-то. Они будут мелькать в окнах домов, скрывая за занавесками свою домашнюю жизнь… И никто из них не знает теперь, что совсем недалеко в больших пыльных лопухах сидит смерть и смотрит на них. У нее жадный, дурной взгляд, песок хрустит на ее зубах. Они не знают, что смерть другого человека — это не просто чужая смерть, а их собственная, потому что смерть для всех одна и та же.
У своих ног старик видел мелкий чистый песок и муравья на нем. Муравей быстро перебирал лапками, но вперед продвигался медленно. «Ох, старик, — застонал До Хок-ро, — зачем ты все еще живешь и что тебе делать с собой, если все еще живешь? Вон бегают на берегу, прыгают в волнах, лежат на песке — отыщи среди них себя, отыщи этого незнакомца! Не отыщешь. Нет среди них вас, нет, — сто, двести, тысяча лет прошло уже — отыщи попробуй себя и ты, незнакомец, попробуй отыщи себя. Все забыто. А люди бегают, прыгают и веселятся, и они все такие же, и они всегда веселятся в летний погожий день у моря. Но только нет среди них тебя, старик, и тебя нет, незнакомец, — потому что вы лишь приснились самим себе и только вы одни и видели эти сны. Скажи, старик, зачем ты столько лет копил деньги? Неужели для того, чтобы их у тебя украли? Скажи, муравей, не мой ли ты младший брат, умерший от оспы в младенчестве? Не жена ли ты моя, не ребенок ли мой, которых никогда у меня не было? Куда ты стремишься, муравей? Неужели знаешь, что ждет тебя там, за этой щелью, к которой ты так упрямо карабкаешься через сыпучий песок?»
Вдруг он услышал, как воет пурга. Уже, оказывается, пришла зима. Он выглянул в дверь и увидел Камарон, весь заснеженный, на сопках от снега получились белые и черные пятна. Закрыв поплотнее дверь, он принялся щепать топором доску и растапливать печь. Огонь вспыхнул, пламя рыжими клочьями полезло из щелей печки между кирпичами.
Грозно постучали кулаками в дверь — он открыл и никого не увидел. В тучах резвился месяц, острый, как кончик ножа. На сопке кто-то плакал, море шевелило на волнах чем-то белым. Это шуга, догадался старик, скоро и большие льдины нагонит. Он повернулся и хотел идти к своей постели, чтобы прилечь, и тут увидел незнакомца. Тот стоял в углу, прямой, высокий, упираясь головой в потолок.
— Хок-ро, собирайтесь в путь, — приказал незнакомец, и тут старик понял, что перед ним — дух умершего человека.
— Эге, слушаюсь, — поклонился он духу и стал обуваться. Он никак не мог найти один сапог, потом махнул рукой — все равно тот был настолько плох, что не стоит о нем беспокоиться. Так и остался он стоять в одном сапоге, не зная, что делать дальше. И тут ему захотелось лечь в постель, отвернуться к стене и уснуть. В голове у него закачалось, где-то далеко нежно запели.
…Старик проснулся и увидел грубые швы на своих резиновых сапогах. Оказывается, он уснул, спрятавшись в старой деревянной барже.
Уже сильно завечерело, воздух сгустился, отяжелел и растекался совсем невысоко над землей. Тихо дышало в лицо еще живое тепло дня, а со спины уже охватывала прохлада подступающей ночи. Небо очистилось, синева его, полиняв к вечеру, перешла в желтизну меда. Ветер утих, покрасневшее солнце разбрызгивало свои прямые лучи совсем низко над водой, от него по морю текла огненная река. По всей земле пошли длинные розовые полосы и синие тени. Грустные жемчужные змеи извивались в переливах успокоенных, мерных волн. Прозрачные яркие лоскуты легли на землю между тенями от листьев лопуха. На склоне сопок свет ярко и мощно вспыхивал, разгораясь на глиняных оползнях и разломах бурых скал среди ровно светящейся зелени.
Ноги у старика затекли, он пошатнулся, поднявшись. В лицо ему ударило солнце, и старик долго смотрел на него — на солнце уже можно было смотреть. Он стоял среди развалин крутобоких барж и катеров, маленький, узкоплечий старик, вытянув вперед, как корова, согнутую шею, лицом к лицу с солнцем. Из-под засаленного, мятого пиджака выбился подол убогой рубахи, над рваными резиновыми сапогами нависали пузырем широкие штаны. Голова старика с отросшими серыми волосами была открыта, кепка его упала на землю, пока он спал. Теплый ветер задувал ему под рубаху, обтекая его тонкие ребра.
Старик стоял и смотрел на солнце долго, будто оцепенев, — и скоро все вокруг стало исчезать, — все, кроме косматой глыбы огня. От солнца тянулась золотая паутина, и она достигала лица старика, охватывала щекочущим теплом его виски, скулы, подбородок — все лицо по кругу, — и перед ним в середине этих огненных тенет моргал зелеными глазами огненный паук. «Ты, всемогущий владетель жизни, не добрый и не злой, ты можешь хоть сию же минуту вонзить в меня свое жало… Ты дал мне много лет непонятной жизни, можешь дать еще столько же, хоть я и не прошу, — думал старик, — и каждый миг, каждое движение этой жизни принадлежит не мне; а тебе, владетель!» И старик стоял перед солнцем смирно, как ученик школы перед учителем, готовый к послушанию, равнодушный, спокойный и чуждый своих страхов, желаний и помыслов. Он постиг в этот миг бесстрашие и равнодушие, безнадежность и свободу, — не он отвечал за все то, что выпало ему и еще выпадет.