Исаак Бабель - Рассказы разных лет
— Я из штаба уйду, — обернулся он к еврейке, — ты никому не сказывай, Рухля. Стеценко в эскадрон меня берет. Там по крайности обмундирование, в чести будешь, и товарищей найду бойцовских, не то, что здесь, барахольная команда… Вчера, как тебя поймали, а я за голову держал, я Матвей Васильичу говорю: что же, говорю, Матвей Васильич, вот уже четвертый переменяется, а я все держу, да держу. Вы уже второй раз, Матвей Васильич, сходили, а когда я есть малолетний мальчик и не вашей компании, так меня каждый может обижать… Ты, Рухля, сама небось слыхала евонные эти слова, мы, — говорит, — Кикин, никак тебя не обидим, вот дневальные все пройдут, потом и ты сходишь… Так вот они меня и допустили, как же… Это когда они тебя уже в лесок тащили, Матвей Васильич мне и говорит: сходи, Кикин, ежели желаешь. Нет, — говорю, — Матвей Васильич, не желаю я опосля Васьки ходить, всю жизнь плакаться…
Кикин сердито засопел и умолк. Он лег на пол и уставился в даль, босой, длинный, опечаленный, с голым животом и сверкающей каской поверх соломенных волос.
— Вот народ рассказывает за махновцев, за их геройство, — произнес он угрюмо, — а мало-мало соли с ними поешь, так вот они — видно, что каждый камень за пазухой держит…
Еврейка подняла от лохани свое налитое кровью лицо, мельком взглянула на мальчика и пошла из кухни тем трудным шагом, какой бывает у кавалериста, когда он после долгого перехода ставит на землю затекшие ноги.
Оставшись один, мальчик обвел кухню скучающим взглядом, вздохнул, уперся ладонями в пол, закинул ноги и, не шевеля торчащими пятками, быстро заходил на руках.
В ЩЕЛОЧКУ
Есть у меня знакомая — мадам Кебчик. В свое время, уверяет мадам Кебчик, она меньше пяти рублей «ни за какие благи» не брала. Теперь у нее семейная квартира, и в семейной квартире две девицы — Маруся и Тамара. Марусю берут чаще, чем Тамару.
Одно окно из комнаты девушек выходит на улицу, другое — отдушина под потолком, в ванную. Я увидел это и сказал Фанни Осиповне Кебчик:
— По вечерам вы будете приставлять лестницу к окошечку, что в ванной. Я взбираюсь на лестницу и заглядываю в комнату к Марусе. За это пять рублей.
Фанни Осиповна сказала:
— Ах, какой балованный мужчина! — И согласилась.
По пяти рублей она получала нередко. Окошечком я пользовался тогда, когда у Маруси бывали гости. Все шло без помех, но однажды случилось глупое происшествие.
Я стоял на лестнице. Электричества Маруся, к счастью, не погасила. Гость был в этот раз приятный, непритязательный и веселый малый, с безобидными этакими и длинными усами. Раздевался он хозяйственно: снимет воротник, взглянет в зеркало, найдет у себя под усами прыщик, рассмотрит его и выдавит платочком. Снимет ботинку и тоже исследует — нет ли в подошве изъяну.
Они поцеловались, разделись и выкурили по папироске. Я собирался слезать. И в это мгновение я почувствовал, что лестница скользит и колеблется подо мною. Я цепляюсь за окошко и вышибаю форточку. Лестница падает с грохотом. Я вишу под потолком. Во всей квартире гремит тревога. Сбегаются Фанни Осиповна, Тамара и неведомый мне чиновник в форме министерства финансов. Меня снимают. Положение мое жалкое. В ванную входят Маруся и долговязый гость. Девушка всматривается в меня, цепенеет и говорит тихо:
— Мерзавец, ах какой мерзавец…
Она замолкает, обводит всех нас бессмысленным взглядом, подходит к долговязому, целует отчего-то его руку и плачет. Плачет и говорит, целуя:
— Милый, боже мой, милый…
Долговязый стоит дурак дураком. У меня непреодолимо бьется сердце. Я царапаю себе ладони и ухожу к Фанни Осиповне.
Через несколько минут Маруся знает все. Все известно и все забыто. Но я думаю: отчего девушка целовала долговязого?
— Мадам Кебчик, — говорю я, — приставьте лестницу в последний раз. Я дам вам десять рублей.
— Вы слетели с ума, как ваша лестница, — отвечает хозяйка и соглашается.
И вот я снова стою у отдушины заглядываю снова и вижу — Маруся обвила гостя тонкими руками, она целует его медленными поцелуями и из глаз у нее текут слезы.
— Милый мой, — шепчет она, — боже мой, милый мой, — и отдается со страстью возлюбленной. И лицо у нее такое, как будто один есть у нее в мире защитник — долговязый.
И долговязый деловито блаженствует.
СКАЗКА ПРО БАБУ
Жила была баба, Ксенией звали. Грудь толстая, плечи круглые, глаза синие. Вот какая баба была. Кабы нам с вами!
Мужа на войне убили. Три года баба без мужа прожила, у богатых господ служила. Господа на день три раза горячее требовали. Дровами не топили никак, — углем. От углей жар невыносимый, в углях огненные розы тлеют.
Три года баба для господ готовила и честная была с мужчинами. А грудь-то пудовую куда денешь? Вот подите же!
На четвертый год к доктору пошла, говорит:
— В голове у меня тяжко: то огнем полыхает, а то слабну…
А доктор возьми да ответь:
— Нешто у вас на дворе мало парней бегает? Ах ты, баба…
— Не осмелиться мне, — плачет Ксения, — нежная я…
И верно, что нежная. Глаза у Ксении синие с горьковатою слезой.
Старуха Морозиха тут все дело спроворила.
Старуха Морозиха на всю улицу повитуха и знахарка была. Такие до бабьего чрева безжалостные. Им бы паровать, а там хоть трава не расти.
— Я, — грит, — тебя, Ксения, обеспечу. Суха земля потрескалась. Ей божий дождик надобен. В бабе грибок ходить должен, сырой, вонюченькой.
И привела. Валентин Иванович называется. Неказист, да затейлив — умел песни складать. Тела никакого, волос длинный, прыщи радугой переливаются. А Ксении бугай, что ли, нужен? Песни складает и мужчина — лучше во всем мире не найти. Напекла баба блинов со сто, пирог с изюмом. На кровати у Ксении три перины положены, а подушек шесть, все пуховые, — катай, Валя!
Приспел вечер, сбилась компания в комнатенке за кухней, все по стопке выпили. Морозиха шелковый платочек надела, вот ведь какая почтенная. А Валентин бесподобные речи ведет:
— Ах, дружочек мой Ксения, заброшенный я на этом свете человек, замордованный я юноша. Не думайте обо мне как-нибудь легкомысленно. Придет ночь со звездами и с черными веерами — разве выразишь душу в стихе? Ах, много во мне этой застенчивости…
Слово по слово. Выпили, конечно, водки две бутылки полных, а вина и все три. Много не говорить, а пять рублей на угощение пошло, — не шутка!
Валентин мой румянец получил прямо коричневый и стихи сказывает таково зычно.
Морозиха от стола тогда отодвинулась.
— Я, — говорит, — Ксеньюшка, отнесусь, господь со мной, — промеж вас любовь будет. Как, — говорит, — вы на лежанку ляжете, ты с него сапоги сними. Мужчины, — на них не настираешься…
А хмель-то играет. Валентин себя как за волосы цапнет, крутит их.
— У меня, — говорит, — виденья. Я как выпью — у меня виденья. Вот вижу я — ты, Ксения, мертвая, лицо у тебя омерзительное. А я поп — за твоим гробом хожу и кадилом помахиваю.
И тут он, конечно, голос поднял.
Ну, не больше чем женщина, она-то. Само собой она уже и кофточку невзначай расстегнула.
— Не кричите, Валентин Иванович, — шепчет баба, — не кричите, хозяева услышат…
Ну, рази остановишь, когда ему горько сделалось?
— Ты меня вполне обидела, — плачет Валентин и качается, — ах, люди-змеи, чего захотели, душу купить захотели… Я, — грит, — хоть и незаконнорожденный, да дворянский сын… видала, кухарка?
— Я вам ласку окажу, Валентин Иванович…
— Пусти.
Встал и дверь распахнул.
— Пусти. В мир пойду.
Ну, куда ему итти, когда он, голубь, пьяненькой. Упал на постелю, обрыгал, извините, простынки и заснул, раб божий.
А Морозиха уж тут.
— Толку не будет, — говорит, — вынесем.
Вынесли бабы Валентина на улицу и положили его в подворотне. Воротились, а хозяйка ждет уже в чепце и в богатейших кальсонах; кухарке своей замечание сделала.
— Ты по ночам мужчин принимаешь и безобразишь тоже самое. Завтра утром получи вид и прочь из моего честного дома. У меня, — говорит, дочь-девица в семье…
До синего рассвету плакала баба в сенцах, скулила:
— Бабушка Морозиха, ах, бабушка Морозиха, что ты со мной, с молодой бабой, исделала? Себя мне стыдно, и как я глаза на божий свет подыму, и что я в ем, в божьем свете, увижу?..
Плачет баба, жалуется, среди изюмных пирогов сидючи, среди снежных пуховиков, божьих лампад и виноградного вина. И теплые плечи ее колышутся.
— Промашка, — отвечает ей Морозиха, — тут попроще был надобен, нам Митюху бы взять…
А утро завело уж свое хозяйство. Молочницы по домам уже ходят. Голубое утро с изморозью.
СТАРАТЕЛЬНАЯ ЖЕНЩИНА
Три махновца — Гнилошкуров и еще двое — условились с женщиной об любовных услугах. За два фунта сахару она согласилась принять троих, но на третьем не выдержала и закружилась по комнате. Женщина выбежала во двор и повстречалась во дворе с Махно. Он перетянул ее арапником и рассек верхнюю губу, досталось и Гнилошкурову.