Герогий Шолохов-Синявский - Горький мед
Темная громада порожнего вагона нависала над нами и, казалось, готова была раздавить всех, как мух. Она визжала и угрожающе скрипела под напором пятидесяти человеческих сил, и сначала безнадежным казалось сдвинуть ее с места хотя бы на один дюйм.
Пронзительный, залихватский голос Юрко звенел в ночной тишине:
— Ну! Молодчики! Взяли! Двинули! Сама пойдет! Эх! Сама пойдет!
К нему присоединялся хриплый бас артельного старосты. Он ревел в ночной тиши сверхъестественной трубой, он казался вездесущим, подбадривал, подстегивал сочной русской руганью, веселил не совсем пристойными припевками, в которых главным действующим лицом была какая-то ни в чем не повинная Дуня.
А мы Дуню-Дуню — р-раз!А мы Дуню дунем — два! —
лихо командовал чей-то зычный голос. Ему хором отзывалась вся артель.
Не помню, сколько времени длились эти припевки, как вдруг порожний вагон весом почти в пятьсот пудов дрогнул и медленно заскользил по смазанным мазутом, поставленным поперек пути рельсам и так же медленно и плавно опустился скатами на колею. И сразу из всех пятидесяти грудей вырвался не то облегченный стон, не то могучий, богатырский, вздох, как будто обрадованно вздохнула сама земля…
Я совсем охмелел от трудового угара, от команд хором, мне было жарко и весело. Гордость за людей, за себя, за силу, перед которой не могла устоять никакая другая сила, поднимала меня, как на крыльях. Я тоже что-то кричал, тоже поминал Дуню. Мне казалось, я повзрослел лет на пять, приобщился к какой-то большой радости людей, сам стал намного сильнее, разумнее, нужнее людям…
Стало светать, дымчато заалел по-зимнему морозный восток, когда был поставлен на рельсы другой вагон. Прибыла аварийная летучка, но и без нее уже все было сделано. Осталось только проверить уширение колеи, благодаря чему и получился сход, подставить новый рельс. Ждали только паровоза, ушедшего на соседнюю станцию для набора воды…
Потом вернулся паровоз, обе части состава были сцеплены, и поезд осторожно, будто ощупью, двинулся дальше.
Вместе с рабочими я вернулся в казарму и, почувствовав вдруг непреодолимую усталость, лег тут же на нары и проспал до следующего утра…
Когда я проснулся, мне почудилось, будто я все еще слышу беззлобную, залихватскую брань артельного старосты и озорную припевку про любвеобильную Дуню.
Придя в субботу домой, я постарался наиболее красочно рассказать о том, как работала ночью артель и я вместе с ней. Отец внимательно выслушал, потом похвалил меня за то, что я не отстал от других, не струсил, и заключил мой рассказ словами:
— Русский человек, когда разойдется, ему ничего не сули — будет работать. А ежели на водку пообещают, так тут гору одним чохом свернет. Нашему брату что работа, что хорошая песня — все едино.
Часто наблюдая теперь за работой могучих машин — кранов, многотонных экскаваторов и всяких мудреных комбайнов, освободивших человека от изнурительного труда, — видя, как легко и спокойно орудует человек за пультом управления сложнейшими агрегатами, я все же не забываю и о том времени, когда вдохновение работой при всей ее беспросветности овладевало человеком столь сильно, что переходило в наслаждение, равное наслаждению песней, когда оно творило чудеса, равные чуду умной работающей машины.
Сравнивая былое и новое, хочется, чтобы человек, радуясь своему освобождению от бремени непосильного труда, не утрачивал своего вдохновения, не превращался в бездушный придаток машины, а всегда чувствовал себя сильнее ее…
«Тройка гнедых»
Вскоре после кончины Андроника Спивакова умер от чахотки портной Иван Александрович Каханов. Ваня приехал из семинарии на похороны отца, но опоздал.
Вернувшись в одну из суббот с работы, я увидел на крыльце старого глинобитного кахановского куреня знакомую тонкую фигуру в семинарской шинели с двумя рядами медных пуговиц на груди, в фуражке с выцветшим бархатным околышем и значком, на котором сплелись замысловатые буквы НУС — Новочеркасская учительская семинария.
Я обрадовался и подбежал к товарищу. Широко улыбаясь, протянул руку, но, то ли потому, что на доверчивом моем лице было слишком много радости, в то время как душа моего друга еще не оправилась от перенесенного удара — смерти отца, то ли еще отчего, Каханов ответил на приветствие холодно и слабо пожал мою руку.
Он особенно внимательно, удивленно и чуть насмешливо оглядел меня умными глазами.
— О-о! Да ты вон какой стал!
Каким я стал, я не посмел спросить, но, судя по тону товарища, это могло быть и похвалой моему возмужалому виду, и порицанием за то, что я не догадался вовремя выразить товарищу сочувствие в его горе. Каханов всегда смотрел на меня сверху вниз, и это не столько обижало меня, сколько подогревало мое желание обязательно дотянуться до его культурности, а может быть, кое в чем и превзойти ее.
— Ну, как дела? — спросил Каханов.
— Да вот… уже работаю… в ремонте… — ответил я.
— Недалеко ушел, — усмехнулся Каханов.
Я поинтересовался:
— А у тебя как? С учением?
— Плохо. Пришлось оставить семинарию.
Я выразил искреннее сожаление:
— Почему? Как это?
— А так… Не мог же я оставить без присмотра больную мать и троих сестер-малолеток. Это было бы эгоистично. Стипендию в семинарии сократили, стали выплачивать неаккуратно. Нечем было платить за жилье и учебники. Но все это я мог бы преодолеть, подрабатывая уроками… Главное, конечно, смерть отца и беспомощность матери, сестер. А в общем, обидно: еще две неполных зимы — и я был бы учителем. Теперь придется искать какую-нибудь работу.
Нижняя губа Каханова заметно дрогнула.
— Так-то, Ёрка! «Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано», — грустно продекламировал мой товарищ и испытующе прищурился: — Откуда это? Знаешь?
Я не знал и опустил глаза.
— Некрасов. Стихотворение «Рыцарь на час». — Каханов торжествующе взглянул на меня и вынес суровый приговор: — Не знаешь классиков. А пора бы знать.
Я поспешил рассказать о своем увлечении Горьким.
— Мало. Надо читать и знать больше. Русская литература огромна. Она обнимает весь мир.
Я стал рассказывать, как работал со всей артелью после крушения поезда, похвастал дружбой с рабочими и доверием ко мне мастера.
— Я сразу заметил: ты не прежний увалень, — откровенно заявил Каханов. — А дружишь с кем? Все так же с Иваном Роговым?
Я подумал, что нехорошо отрекаться от старых друзей, и смело ответил:
— Да, я дружу с ним. А что?
Каханов усмехнулся:
— Да ничего. Рогов так же хвастает своей силой и ругает интеллигенцию и всех, кто читает книги? Не так ли?
— Откуда ты знаешь? — невольно вырвалось у меня.
— Из личных наблюдений, — очень серьезно ответил Каханов. — Ходит твой Рогов, как борец, растопырив руки, сутулится, будто собирается кого-то боднуть головой, ни с кем покультурнее себя не здоровается. Ничего, наверное, не читает, ничем не интересуется, кроме своих мускулов.
Мне захотелось защитить Рогова. Нас связывали с ним какие-то общие интересы и маленькие тайны.
И тут у меня блеснула мысль — сблизить двух разных по характерам и, может быть, по взглядам на жизнь ребят, так как оба они теперь по своему положению стояли на одной ступени — оба были наполовину сиротами и должны были служить опорой для матерей.
— Иван Рогов — неглупый парень, — сказал я. — Конечно, он читал и знает меньше твоего. Но чуждается он тебя из-за гордости. Вот увидишь — он славный и умный. Я познакомлю тебя с ним, и мы будем дружить вместе, — горячо стал доказывать я.
Каханов на минуту задумался, видимо сомневаясь в моих способностях посредника, потом сказал:
— Вряд ли мне будет интересно дружить с Роговым. Я не люблю упрямых невежд и грубиянов.
— Он не невежда, — горячо вступился я за товарища.
— Посмотрим. Предупреждаю: новая дружба мне не нужна. Да и не до Рогова мне сейчас…
По бледной щеке Каханова пробежала судорога. Он добавил с раздражением:
— Мне теперь надо больше думать, как прокормить мать и сестер. Ты это способен понять? Ты уже работаешь, у твоего отца пчелы… Это хоть и чепуховое, но все-таки хозяйство… А у меня… — Каханов запнулся, словно пытаясь проглотить застрявший в горле ком. — Мой казачий пай давно продан и перепродан на несколько лет вперед. У меня ничего не осталось, кройте этой переполненной чахоточными бациллами хаты и левады. И мне надо идти работать… А куда?
Мы долго молчали. Я не знал, что посоветовать товарищу: моя дальнейшая судьба тоже была неясной: я не знал, сколько еще времени буду работать у мастера.
— Ты вот что, Ёрка, — хмурясь, заговорил Иван Каханов. — Скажи своему отцу… Можете теперь перебираться в курень. Нам такая просторная хата не нужна. Не по силам ее протопить. Я с матерью переберусь в хибарку. А ты… — Каханов покраснел до самых ушей, — спроси отца, сколько он может платить мне за курень.