Петр Северов - Сочинения в двух томах. Том первый
Кто-то неторопливо идет к двери, останавливается и, не открывая, спрашивает глухо:
— Кого тебе?
— Тетю Анну!
Снова короткое молчание.
— А кто будешь?
— Василий… сын.
Дверь медленно открывается. Седенький очкастый старичок стоит на пороге. У него пристальный взгляд, колючие усы, жесткая, словно из соломы бородка.
— Сыну можно, — говорит он, не уступая, однако, прохода. — Но тихо… очень больна…
— А ты… что за человек?
Почти насильно я ступаю на порог.
— Санитар…
— Что же с ней?
Он с удивлением оглядывает меня. Лицо его становится злым.
— Как… Вы не знаете? Вы! Сын!
— Да не знаю же… Не знаю! — И, оттолкнув его, я бросаюсь в комнату.
В углу, около печки, на кроватке, покрытая пестрым тряпичным одеялом, лежит мать. Она такая маленькая, такая одинокая в темной пустой квартире.
Я подхожу тихонько к постели. С трудом, сжав зубы, она поворачивается ко мне лицом. Я вижу длинную багровую полосу на ее щеке и такую же, покрытую засохшей сукровицей, рану на подбородке.
— Васек… — говорит ома, и ее глаза становятся огромными от счастья. — Пришел, милый… А как же отец?
Я не могу ей, доброй, маленькой, сказать правду. Я ничего не знаю об отце. Я говорю весело:
— Ничего! Жив-здоров батя… Скоро придет…
Но она не слышит. Долго и мучительно силится она проглотить что-то, заполнившее ей горло. Губы ее дергаются, дрожат и никак не могут сложиться в улыбку. Она похожа на обиженного ребенка — такие крупные слезы текут по ее лицу.
Я склоняюсь над постелью. Сквозь жаркое дыхание мне едва слышен ее голос:
— А меня, сынок, шомполами. Беляки!..
— Шомполами?!
— Ну, ну, молодой человек, не тревожьте больную, — сухо говорит санитар и начинает длинно разъяснять мне возможные последствия нервного потрясения. Впрочем, я не слышу его. Я только слежу за его сухими синеватыми губами и резко вздрагивающей соломенной бородкой. И одновременно я замечаю в своей руке светлую пушистую ветку сирени. Мне некуда ее положить. Я начинаю бродить по комнате, ища подходящего места. Но стены холодны и пусты. Наконец я прячу ее на подоконник, за занавеску, и здесь же оставляю часы.
На улицу я выхожу ощупью, совершенно слепой.
Здесь, около калитки, я останавливаюсь и протираю глаза. Пальцы мои становятся мокрыми. Черт возьми… да ведь это же слезы. Что если кто-нибудь заметит… кто-нибудь из своих? Вот, скажет, боец!
Свесившись над забором, я стою долгое время.
Что-то не дает мне дышать. Жарко. Слегка кружится голова.
Но я стою, прижимаясь грудью к упругой, заостренной доске, опираясь на нее, как на собственную волю, стою и жду, пока прояснятся глаза. Так на этом скрипучем барьере мне удается пересилить себя — свою невыносимую злую обиду.
Свет приходит не скоро. Он смутен и неподвижен. И хотя глаза мои уже совсем сухи, я все же с трудом отыскиваю винтовку, спотыкаюсь о камни, долго путаюсь в переулках, пока нахожу ревком.
В палисаднике, у самых дверей ревкома, цветет сирень. Небольшой кудрявый куст сирени. Мне слышен каждый шорох его цветов. Торопливо взбегаю на крылечко. Но дверь ревкома закрыта. Запах сирени сладок и густ.
Теперь я начинаю спешить. Дверь трясется под моими ударами и наконец распахивается настежь. Это сорвалась задвижка. Я бегу по коридору и здесь, в полутьме, у второй двери, сталкиваюсь со своим Старым другом Трофимом Бычковым. У него строгое лицо.
— Кто такой? — хрипло говорит он, хватая меня за руку.
— Свои…
— Ну-ка, постой! — и внимательно всматривается мне в лицо, оглядывает гимнастерку, руки. Брови его начинают дрожать.
— Вася… Ой парень… Васька!
Громадные ручища тискают меня, поднимают с пола. Прокуренное дыхание жжет мне щеку.
— Да что ты брыкаешься… Чудак, малый…
Наконец мне удается высвободиться из его рук. Но он все еще поглаживает мои плечи, смеется, сверкая зубами, заглядывает в глаза.
— Хватит! — почти кричу я. — Мне не до этого, Трофим. — И открываю дверь, так как снова жаркая темнота наполняет мои глаза.
Он тяжело опускает руки, медленно ступает на порог.
— Заходи, Василий, — почти виновато просит он. И, покачивая упрямыми плечами, проходит через комнату к столу.
Я иду следом, волоча тяжелую винтовку.
— Я хочу все знать, Трофим… Все! — говорю я решительно. — Как, за что это?..
Но он прерывает меня:
— Понимаю… Да ты садись. Ну, что рассказывать? — Брови его опять начинают дрожать, кривятся губы.
— Пятого дня при отступлении тетку Анну офицеры шомполами били… Что говорить тут, Василий? Большевичка — раз муж и сын у красных…
Руки его впиваются в борт стола. Я слежу за пальцами — кровь медленно уходит от ногтей, ползет, коробится скатерть.
В настольном стекле, перерезанном серебряной трещиной, похожей на лезвие ножа, отражается лицо Трофима. Я слежу за его лицом.
Вдруг он вскакивает на ноги. Падает стул. Красные чернила проливаются на скатерть и стекло.
— Подумать только!.. — мечась по комнате, кричит он. — Подумать!..
— Так, Трофим, — говорю я, — так… — Угол стола давит мне грудь. Но опять, как недавно у забора, я сдерживаю самого себя. Я вижу, как окрашивается серебряная трещина — сначала она становится розоватой, потом, наливаясь, темнеет… темнеет.
— Ничего, успокойся, — словно опомнившись, говорит Трофим. И, останавливаясь, поглаживает мое плечо.
— Только не утешай, Бычков, не стоит.
— И не думаю, — отвечает он твердо. — Нет. Дело тут такое, понимаешь, что один уже пойман. Тот самый, что приказывал пороть…
— Где он?
— Сам жду. Привезут. Хочешь, может, глянуть на него? Карточка есть.
И, выдвинув ящик стола, он начинает рыться в бумагах.
— Мы его так вот, при помощи этих самых карточек, и нашли. У каждого своя манера. А этот, паскудник, все карточки свои дарил, берите мол, и храните на память, я, мол, мести вашей не боюсь потому, что не верю в вашу победу. Одна его карточка и мне в руки попала. Я сразу к фотографу и давай рассылать во все концы. Что ж думаешь? Теперь он попался. Под Нырково взят.
И уже с усмешкой протягивает мне портсигар. На серебряной крышке я замечаю барельеф голой женщины. Я не понимаю Трофима. Пальцы его поглаживают барельеф.
— Это глупо, Трофим, — говорю я.
— Да ты раскрой!
Чтобы раскрыть портсигар, я беру его всей ладонью. Он холодноват, скользок и упруг, как кусок льда. Мягко подскакивает крышка, и… передо мной смеется, кажет литые зубы, хохочет это до черточки знакомое бритое лицо.
— Видишь?.. — говорит Трофим. — Запоминай.
…У него тонкие, несколько выпяченные губы. Брови у него вздернутые и густые. У него круглый лоб… там, за этим лбом, за этим панцирем, и есть то, что надо было понять… понять… понять…
«Ах, вот она какая, весна!.. Свищет соловей в роще. Но главное — светляки… Жаль… Днем их не видно. Хотя это спасает их…»
Я поднимаюсь. Гудит, колеблется пол.
Мне удается устоять на ногах. Я поднимаюсь и иду к двери.
— Что ты, Василий? — где-то очень далеко говорит Трофим.
Но вот и порог.
Нет, я не переступлю его, нет!
— Дело такое, Трофим, — говорю я громко и не оборачиваясь. — Я отпустил его. Да. Этого, бритоголового, я отпустил.
— Ты что это… в своем уме? — спрашивает Бычков, сразу оказываясь рядом.
Теперь я переступаю порог.
Я иду по коридору сквозь полутьму и с трудом открываю дверь. Солнечный свет больно бьет мне в глаза.
Трофим берет мою руку:
— Да как же так?
— Я вел его… и отпустил… Душевной подделке поверил… Весна! Я больше не хочу жить… Точка.
— Так, — говорит Трофим грустно, — Ладно. Разберемся.
Когда он ведет меня в арестный дом, я на секунду останавливаюсь у палисадника.
Слышен тихий шорох.
Мне душно.
Невыносимо, яростно цветет сирень.
ДУЛЕЙКАОтсветы зари горят на камнях, рассыпанных по степи. Сивые плешины солончаков дымятся. Время от времени сыплется вялый снег. Он мягкий и почти теплый, напрасно я подставляю щеку и пытаюсь ловить его ртом: он тает мгновенно — так горячи мои губы.
Из-за дальних кустарников снова раздается выстрел. Глуховатый звук представляется мне усталым, знакомый посвист — замедленным и спокойным.
— Ишь ты, проснулся, говорун, — задумчиво замечает дядя Петр, — Поговори!
Мы сидим у глинистого обрыва, под невысокой насыпью, высохшей после проливных дождей. Три дня неизменно я вижу перед собой чахлый куст орешника и острый замшелый камень. Я изучал движения ветвей куста: средняя, длинная ветвь, раздвоенная посредине, сгибается при самом легком порыве ветра, в то время как шесть малых ветвей остаются почти в покое.
Я запомнил смену теней на угловатых плоскостях камня. Цвета проходят замедленной чередой — синеватый, дымчатый, красный… Иногда мне кажется, что камень пылает. Тогда я закрываю глаза и несколько минут слышу шорох ветра да ощущаю сладковатый пресный запах суглинка.