Александр Серафимович - Собрание сочинений в четырех томах. Том 4
Товарищ заложил в рот говорившего отрезанную от колбасы горбушку с кончиком просаленной веревочки.
— Вася, затормози.
Опустив тонкое задумчивое лицо над стаканом, курсистка в полосатенькой кофточке тихонько мешала ложечкой.
— Теперь в Ницце цветут розы.
Ее голос прозвучал точно издали.
— А вы были там?
— Нет.
Все засмеялись.
Акушерка сидела в сторонке, в тени высохшего, серого от пыли, пандануса, положив руки на локотники дивана и голову на руки, посмотрела на компанию, проговорила:
— Чего же вы смеетесь? У нас вон окна белые, как замороженные, мертвые рыбьи глаза, и на улице дыхание стынет, а там солнце и тепло.
Она не была красива, но молода, и, когда улыбалась, все лицо освещалось тонко и умно, и было видно, какие у нее чудесные карие затененные глаза.
Студент нежно держал пальцами за веревочку и сосредоточенно выгрызал из колбасной горбушки нутро.
— Ирина Николаевна известная мечтательница.
Ирина Николаевна нервно передернулась.
— Вовсе не то... Каждому ведь хочется яркого... ну, яркой жизни... да, всем...
Студент запел козлиным голосом:
Костю-ум мой при-ли-ичен и шля-апа с пером.
— Ирину Николаевну обуревает романтизм. Она ждет, явится рыцарь со шляпой, в которую будет воткнуто страусовое перо.
— Ах, никого я не жду... Будет глупости...
— А по теперешним временам, увы, вывелись перья и береты... Хорошо еще, если сюртук не заложен в ломбарде, а то в пиджачках-с...
— И души такие же пиджачные, — поддержал товарищ, вытирая губы и руки от сала.
— Не понимаю, что тут смешного. Жизнь такая серая, монотонная... идешь по улице, все одинаковы, как копеечные монеты, и все одинаково. И каждый день похож один на другой. И так хочется вырваться из этой одинаковости, серости... Присматриваешься к каждому дому: вот тут, должно быть, что-то особенное, какая-то особенная, яркая, непохожая жизнь, а входишь...
Студент сделал калмыцкие глазки.
— ...с инструментами — и приходится извлекать так прозаически нового человечка на свет...
Ирина Николаевна вскочила: лицо покрылось пятнами, в голосе задрожали слезы.
— Ну да, конечно... Вы, как все... издеваться... слово «акушерка» — это неприлично... это с улыбочкой произносится.
И вдруг засмеялась зло, с истерической ноткой.
— Грязная работа, а сама мечтает о яркой жизни... ха-ха-ха!..
Она торопливо подошла к окну, глядя на улицу сквозь ничего не пропускающее замороженное окно, боясь, что разрыдается.
Все поднялись.
— Рина, ну что ты...
— Он вовсе не хотел тебя обидеть...
— Ну, стоит ли обращать внимание?..
— Ирина Николаевна, голубушка... Да я вовсе... вы меня простите... у меня и в уме не было... Я всякий труд... ведь это только идиот бы мог так... Я, ей-бо-гу... — Студент отчаянно прижимал одну руку к груди, а другой ерошил волосы.
Товарищ пришел к нему на помощь.
— Вася не только по анатомии проваливается. Ты поешь еще колбасы — вот горбушка.
И опять все засмеялись.
Ирина Николаевна повернула ко всем смеющееся лицо, которое говорило, что она не сердится, что ей самой неловко за свою вспышку, и торопливо моргала длинными черными ресницами, незаметно сгоняя навернувшиеся слезы.
— Фу ты... да нет, я не сержусь... Только, право, знаете, иногда думаешь... Смотришь, большой огромный дом, такой значительный, и непременно представляется и жизнь там особенная, значительная, а войдешь, — все то же самое: папаша, мамаша, детишки, прислуга, рога наставляют, в карты играют, ссорятся, все то же монотонное, серое. Уф, я устала от этого...
Был час ночи, когда Ирина Николаевна воротилась домой. Торопливо разделась и натянула одеяло до подбородка, приятно отдаваясь после студеной улицы охватывающему теплу прогревающейся постели.
Она не хотела дать себе сразу заснуть, — хотелось о чем-то помечтать, в чем-то разобраться, — и от времени до времени подымала липко опускавшиеся веки.
«Да, так о чем это я?.. Ну да, ну да, и личной жизни, и личной жизни хочется... Что же тут смешного или стыдного?..»
В ответ бесконечно монотонно и утомительно тянулись дома и все, как один, с бесчисленным множеством чернеющих окон. Об этом что-то говорил студент, только она не могла разобрать.
Один дом — он был коричневый — стал пухнуть, раздаваться, вырос и заслонил все остальное.
«Да ведь так не бывает?..» — подумала она.
Матрена, такая же сонная, медлительная, невозмутимая, как всегда, толкая, отворяла коричневый дом, но, странно, отворяла не дверь, а весь фасад.
«Да ведь так не бывает...» — не то подумала, не то сказала Ирина Николаевна.
«Стало, бывает», — сердито огрызнулась Матрена; и это было убедительно. И, толкнув, отворила всю стену с окнами, водосточными трубами, парадным подъездом, с толстым швейцаром, а там оказался сконфуженный студент Вася, — на голове у него была лысина, а на лысине торчало страусовое перо.
— Ну, господи, да что это такое!.. Стой тут над ними... ведь дожидаются...
Ирина Николаевна на секунду открыла глаза, и они поймали беглым впечатлением грузные груди и голые толстые руки стоявшей над ней Матрены. Оплывающий огарок капал на постель стеарином, и бегло-трепетные тени шевелили сонное, лоснящееся лицо прислуги.
Ирина Николаевна, точно защищаясь, быстро закрыла глаза, но сейчас же села на постели.
— Хорошо.
На стене пробило два.
— Кто там?
— Какой-то одноглазый приехал.
— Скажи, сейчас.
Через полчаса, одетая, освеженная холодной водой, с знакомым настроением чего-то длительного и неизбежного, с сумкой с медикаментами в руках, Ирина Николаевна вышла в прихожую.
Со стула поднялся дожидавшийся человек.
«Странно», — подумала Ирина Николаевна, мельком глянув на него, и опять бегло глянула.
Он стоял устало и покорно, в чудном длинном балахоне и в башлыке. Левый глаз белел слепым бельмом, полуприкрытый большим, наплывшим сверху шрамом.
При неверно скользящих тенях колеблющегося огарка Ирине Николаевне показалось — он смеется.
Она еще раз глянула, — он не смеялся. Живой глаз глядел устало, даже грустно, но смеющиеся складки на лице, стянутые морозом около губ, лежали неподвижно, как у человека, насильственно привыкшего к постоянному смеху.
— Вы от кого?
Он молчал.
Не раздумывая, она пошла вперед, он за нею.
Они спустились и вышли, и пустынная улица охватила их густым синим холодом, в котором медленно, больно дышалось, бело-скрипучим снегом и линией уходящих сонных домов и линией уходящих ночных огней.
Запряженная небольшая лошадь, сгорбившись, неподвижно белела заиндевелым задом. Ирина Николаевна с удивлением широко раскрыла глаза: перед ней были не сани, а низкий, над самым снегом, неуклюжий ящик на полозьях.
«Странно!..» — И она удивилась, что ей приходится сегодня так часто удивляться. Нужно было садиться.
Человек в балахоне, все с тем же неподвижно смеющимся серьезным лицом и усталым глазом, сел впереди, под самыми задними ногами лошади, и тронул вожжи.
Полозья заскрипели, снег стал мелькать назад, морозно искрясь, и стали отходить один за другим фонари, провожая едущих уродливо вытягивающимися от каждого синими тенями.
Ирина Николаевна надела сумочку на руку и засунула руки в рукава, стараясь подбирать ноги, которые все волочились по снегу.
Впереди — бессонная ночь, усталость, вид бессмысленных страданий, животные крики, так непохожие на человеческий голос... И, как бы вознаграждая себя за все предстоящее, она старалась вызвать и отдаться настроению и мечтам красивого яркого, малознакомого.
Ницца, розы, голубое море, солнце блещет...
Ом подойдет, он молодой, с тихими, проникающими глазами. Она не знает, что он скажет, но это — музыка, и она к ней прислушивается. И нет домов, нет бесконечно убегающей цепочки огней; не скрипит снег, не кусает лицо мороз. Тянется длительная, тихо баюкающая, далекая, молчаливая песня без слов, песня, которую не слышишь, но чувствуешь. И она улыбается, улыбается неслушающимися губами, которые стянул мороз.
И в это странное состояние полубодрствования, полугрез впивается незримо навязчивым впечатлением белый, затянутый глаз из-под наплывшего на него шрама.
«Кто он такой и куда он меня везет? Отчего он молчит?.. Разве не бывало случаев?»
Она смотрит. Перед нею все та же, сопровождаемая поскрипыванием снега, неподвижная спина, все те же уходящие дома, те же провожающие уродливо вытягивающимися тенями фонари, — и не хочется вытаскивать согревшихся рук из рукавов, менять положение, и тает, колеблясь, морозное облачко дыхания у рта.
Она перестает думать о белом глазе, о неподвижной спине молчащего человека. И опять, вслушиваясь, отдается молчаливой, беззвучной песне о красоте, о счастье, об ином мире, который — вне этих домов, вне этих улиц, вне пошлых своей обыденностью человеческих отношений.
И вдруг, как тонкий звук лопнувшей струны, погас мир капризных красок и грез.