Олесь Гончар - Повести и рассказы
Им стало жарко обеим.
— Вот тогда я поклялась. Где бы ты, говорю, ни был, сколько бы ни был, знай: ничьи руки… не обнимут меня! Ничьи губы не коснутся моих… кроме мамуськиных!
Мать нежно прижала Лялю к себе. Лежали, опаляя друг друга дыханием.
— Доченька, — неожиданно изменившимся торжественным голосом сказала Надежда Григорьевна, — а знаешь ли ты, что, если бы с тобой что-нибудь случилось, я не перенесла бы этого… Я не смогла бы жить.
— О чем ты, мама? — ужаснулась Ляля. — О чем, скажи?
— О твоих друзьях, Ляля. Они приходят всегда такие задумчивые, такие деловые. Особенно этот, который сегодня был… Сапига. И тот, беспалый. Вы… что-то делаете, Ляля… Вы что-то задумали.
Какой-то миг обе молчали.
— Ты не хотела бы этого, ма? — Ляля взглянула в глаза матери. Мать лежала на спине, и ее большие глаза, кажется, сияли в темноте. — Если бы в самом деле нужно было… для возвращения нашего мира… для счастья всех… Разве ты не благословила бы меня? На все, на все!..
Мать прижала ее к себе и молча поцеловала в лоб.
XIIIЛыжи скрипели по снегу. Отталкиваясь легкими бамбуковыми палками, Ильевский будто взлетал в воздух.
Кругом дымились поземкой белые поля. Теряясь в их просторах, далеко по горизонту виднелись сиротливые, словно бы вымершие села, окруженные высоким частоколом темных садов.
Под вечер Ильевский подходил к совхозу.
Раньше уже Сережке приходилось бывать у тети Даши, и он хорошо запомнил эту местность. Внешне и сейчас здесь словно бы ничего не изменилось.
Амбары, силосные башни, длиннющие корпуса ферм — все осталось после фронта неразрушенным. По дорогам с поля от скирд двигались арбы с сеном — фуражиры возвращались на ферму. В центре хозяйственного двора, на самом видном месте, высилась мастерская, крытая белой черепицей. Строение было открыто всем ветрам, снег на нем не задерживался, надпись, выложенная через всю шиферную крышу красной черепицей, была отчетливо видна еще издали; «Жовтень». Надпись тоже сохранилась до сих пор. И была, кажется, выразительней и отчетливей, чем раньше.
Тетя Даша жила в маленьком поселке, состоявшем всего из нескольких коттеджей, прилегающих к совхозному кирпичному заводу. Когда-то на этом заводе работал ее муж. Сейчас он служил в Красной Армии, воевал где-то на фронте, а она так и осталась тут, хотя и работала далеко от дома — на птицеферме, построенной посреди степи, чтобы летом для кур было раздолье.
Сережке сподручнее было бы зайти прямо на птицеферму, но он не был уверен, функционирует ли сейчас птицеферма и работает ли тетя, — ведь теперь с утра не можешь знать, что будет с тобой вечером. И потому он решил проскочить прямо в поселок.
Чтобы тетя и ее соседи не подумали, что он, взрослый парень, такой уж мерзляк, Сережка снял из-под фуражки платок, которым мать повязала его в дорогу. Он долго препирался с матерью, не хотел брать платок, мотивируя это тем, что мороз только закаляет человека. Однако мать, настояв на своем, повязала Сережку платком, будто девушку.
Тетю Дашу Сережка застал дома. Она как раз хлопотала у печи, готовила ужин.
— А где Люба? — едва успев поздороваться, спросил парень о сестре.
— Люба на работе.
— Как на работе? — встревожился он. Теперь слово «работа», «попасть на работу» означало почти тоже самое, что попасть в концлагерь.
— Устроилась на птицеферме… уже завела себе подруг, не хочет возвращаться в Полтаву, — рассказывала тетка, улыбаясь. — Тут, говорит, легче дышать. Хоть немца не встретишь на каждом шагу и жернова не крутишь: паек мукой выдают… А ты вот так, в картузике и хромовых сапожках, и примчался?
— Еще, и жарко было.
— Жарко ему! Разувайся и лезь на лежанку. Придет Люба — будем ужинать.
— А вы разве уже не работаете на птицеферме? — спрашивал Сережка, разуваясь.
— Давно уже бросила… Пускай молодые бегают к черту на кулички. А я перешла сюда поближе, на ферму, ночной свинаркой.
— У вас все осталось, как было, — удивлялся Сережка, взбираясь на лежанку. — И птицефермы и свиньи!
— Даже коров и то завели! По селам у колхозников забирают в счет налога, а сюда сгоняют. Еще и по масти подбирают: в «Перебудову» гонят только симменталок, а к нам — серых украинских.
— А на мастерской так до сих пор и сохранилось выложенное когда-то — «Жовтень»!
— Сохранилось. Переводчик вроде бы говорил, что нужно снять, да кузнецы воспротивились: дырок, мол, наделаете над головой, и придется зимой работать под открытым небом! А чтобы закрыть дырки, черепицы у них нет… Так и осталось, душу каждому веселит… Для себя они, правда, там, в конторе, уже переиначили название, забыла как. Знаю только, что теперь это уже не совхоз, а как-то еще…
— Госимение, тетя.
— Возможно, и так… И вместо директора — управитель, прямо-таки как при помещичьем прижиме. Но все мы зовем его агрономом, — это бывший наш агроном. Только в конторе, в присутствии шефа, называем управляющим.
— Собака? — спросил Сережка.
— Как тебе сказать… При нем еще терпимо. Поговаривают, что он нарочно согласился стать управляющим, чтобы худшего не прислали и чтоб хозяйство беречь для наших. Людей не бьет, и на работу без паспортов принимает, и в лагерь еще никого не загнал. При шефе — кричит на рабочих, топочет ногами, а без шефа — человек как человек. Однажды пленные настоящую забастовку устроили — отказались идти в наряд, так он от шефа скрыл и конвоирам сказал, чтоб молчали. Не поймешь: то ли боится наших, то ли в самом деле нашим духом дышит. Говорят, — таинственно зашептала тетя Даша, — как будто к нему частенько партизаны наведываются и приказывают, что и как он должен делать.
У Сережки от этих слов перехватило дыхание.
— Разве у вас есть партизаны?
— А где же их нет? Теперь они есть всюду. На Октябрьские праздники у нас целый митинг состоялся. Сколько народу собралось! Стар и млад… Как будто до войны. Секретарь райпарткома почти час выступал, говорил еще лучше, чем до войны, аж на душе после его речи полегчало. А за совхозом на всех дорогах в это время партизанские караулы стояли.
— Вот это да! — воскликнул Сережка. — А у нас в Полтаве не было возможности… Скажите, полиция тут есть?
— Недавно поставили… Но она больше возле конторы околачивается, еще возле пленных два лоботряса…
— Собаки?
— Покамест зубов не показывают. Целыми днями где-то самогон лакают. Им, похоже, партизаны тоже сказали что нужно.
— Повесить бы их! — сказал Сережка с такой взрослой беспощадностью, какой тетка никогда раньше в нем не замечала.
— Им уже и в афишках было предупреждение: «Пленные, готовьте винтовки, а полицаи — веревки!» Придет и на них время… А что уж шефа нашему совхозу дали, такого и свет, пожалуй, не видывал, — продолжала тетка. — Хорошо, что хоть не часто приезжает, а ночевать и вовсе тут боится. «Степь опасная», — говорит. На машину — и в город. Старый, плюгавый, ноги в галифе как соломинки. Джерк-джерк — бормочет, понять невозможно. Хвастает, что Гитлер скоро подарит ему все это имение, то есть наш совхоз, в полную собственность. С землей и с людьми. «Вот тогда, — говорит, — я сам закатаю рукава и возьмусь вести хозяйство».
— А разве он умеет?
— Кто его знает… Сам он отставной офицер, но якобы еще до той войны где-то у него было имение… Постой, где же это… Ага, в Африке! Там, говорит, было.
— В Африке? — насторожился Сережка. — Так это он был плантатором?
— А что это такое, плантатор? Где оно растет?
— Плантатор, тетя Даша… это такое… это такое… что никогда его у нас не будет! — возмущенно воскликнул парень.
Во дворе послышался девичий голосок:
— Лыжи, лыжи!.. Сережкины лыжи! — и вслед за этим в комнату влетела Люба, румяная, с инеем в блестящих кудряшках. — Сереженька! — Она с порога кинулась к брату. — Я твои лыжи узнала! А Марийка говорит: «Давай заберем и махнем в поле!» Только палок нет!.. Ой, какой ты!.. — тормошила она брата, заглядывая ему в глаза. — Как же там наша мамуся? Говори!
— Мама как всегда… в порядке. А ты пошла и забыла, — с напускной строгостью отчитывал ее брат.
— Забыла!.. Еще что выдумываешь?!
— А почему до сих пор не приходила?
— Немцев не видела, что ли? — выпалила Люба. — Пойду в Полтаву, когда уже там немцев не будет!
— А разве тут не немцы?
— Да поменьше, чем в Полтаве. Проскочат на машинах по большаку, а сюда лишь изредка за «яйками»… Подкатят к кладовой, выпишут и — ауфвидерзейн!
— Так и есть, — подтвердила тетя, подавая ужин. — Налетят, тут рванут, там схватят — и деру, будто с краденым… А узел как был завязан, так и остается…
— Какой узел, тетя Даша? — спросил Сережка.
— Совхоз наш, рабочие — они как узел. Немцам хотелось бы распустить его на нитки, по-всякому подходят: и так, и сяк, и руками, и зубами, — а не берет… Ну, садитесь ужинать.