Галина Николаева - Жатва
Она вздохнула и улыбнулась.
— Когда я должна ехать?
Он не мог сказать ей, что ехать надо скоро.
— Валенька! Ты съездишь сперва на денек, посмотришь сама, увидишь, какая отсрочка возможна.
В ней проснулось желание соперничества с ним, которое он часто вызывал в ней. Захотелось быть не слабее его, такой же твердой и все подчиняющей делу, захотелось и подзадорить его и превзойти его.
— Я уже была там и видела, — сказала она вызывающе. — Если хочешь знать мое мнение, то туда необходимо ехать завтра.
Он растерялся и испугался.
— Ну нет… не завтра! Почему же завтра?.. Нет, нет! Побудешь дома неделю-другую, не надо завтра!
Она знала, что никто, кроме нее, никогда не увидит его волевого, упрямого лица растерянным, просящим, испуганным, и поэтому была счастлива на миг увидеть его таким:
— Любишь меня все-таки?..
— Ну, а как же, глупая ты! Я никуда не пущу тебя завтра, это уже выше человеческих сил.
Он уснул раньше ее. Она лежала рядом с ним и думала. За то, что он отправлял ее в район, она любила его еще сильнее, чем прежде. Она думала, что не случайно в районе его, единственного из секретарей, тепло и уважительно звали по отчеству «Петрович», так, как зовут стариков, словно утверждая этим его старшинство над другими, его зрелость и силу.
«Ты, ты, ты, только ты…»— касаясь щекой руки мужа, мысленно повторяла она, повторяла не для того, чтобы лишний раз укрепить себя в своем выборе, но потому, что повторять это было счастьем.
Она бесконечно дорожила неразрывной близостью с человеком, на которого ей хотелось походить во всем, который был именно таким, каким должен быть в ее представлении настоящий человек и настоящий мужчина.
Когда семь лет назад подруги и родные расспрашивали ее, за что она полюбила Андрея, она не могла объяснить.
— Он красив? — спрашивали ее.
— Ах, да нет же!.. — отвечала она с досадой.
— Он умен, талантлив?
Ей хотелось сказать, что он талантлив, но она не могла объяснить, в чем его талант.
Его талантливость проявлялась в его жадности к жизни. Он с увлечением делал все: работал, руководил людьми, любил, дружил, читал книги, смеялся и сердился, думал и претворял мысли в действие. Это была настоящая жадность к действию, к активному и властному вторжению в жизнь.
Его ладонь раскрылась и снова сжалась во сне. Валентина плотнее прильнула к ней щекой:
— Только ты…
Он проснулся. Ему было достаточно вздремнуть пятнадцать минут, чтобы запастись свежестью и бодростью на целые сутки. Он чувствовал ее щеку у своей ладони и по-своему понял ее движение.
— Валенька, ты не спишь? Ты только что приехала и скоро опять уедешь, а я заснул, как чурбан!
Она не мешала ему понять ее по-своему: он был рядом с ней, и все, что исходило от него, было счастьем.
6. Жалейка
Валентина поднялась на холм и присела передохнуть на кучу валежника. Ее беличья шубка до пояса была залеплена снежными хлопьями. Она с утра путешествовала по сугробным полям — собирала oбразцы почв для анализа. Лямки мешка, набитого смерзшимися комьями земли, резали плечи сквозь мех шубки.
Усевшись на валежник, она сняла мешок и пошевелила плечами.
День был теплый и волглый. Подернутое облачной пеленой солнце низко катилось над лесами. Леса подступали черным полукольцом. С запада на восток расстилались поля.
Тишина и неподвижность царили вокруг, и только тонкая хворостинка, одиноко торчавшая посреди сугроба, чуть вздрагивала. Щемящий душу простор безропотно и покорно стлался под ноги оцепеневшими волнами синеватых сугробов. Откуда-то издалека доносился странный, прерывистый и протяжный звук. Ветер ли высвистывал однообразную песню, вода ли в далеком роднике пробивала ледяную корку и чуть слышно журчала меж деревьями?
Этот тонкий звук и вздрагивающая хворостинка были одинаково сиротливыми и жалостными.
Протягивая голые ветви и терпеливо ожидая чего-то, стояли темные кусты.
Валентина смотрела на них. «Давно ли я проезжала здесь и думала о том, чтобы заставить вас зацвести ярко, пышно, так, как вы не цвели никогда… — мысленно сказала она им. — Что же я сумею сделать с вами? Как вы жили? Как вы будете жить?»
Вся земля, которую видела Валентина с холма, была ее землей — землей сельсовета, где она работала агрономом.
Поля лежали, как страницы огромной непрочитанной книги. Каждый клочок этих полей имел свою историю, имел свое прошлое, настоящее и будущее, и Валентина должна была знать любой из них «в трех временах и в трех измерениях», как говорил профессор почвоведения. Она приехала два дня назад и в течение этих дней изучала земельные документы. Севообороты были нарушены, история полей не велась. Для того чтобы узнать, что, когда и на каком поле сеяли, какие вывозили удобрения, надо было спрашивать председателя, бригадиров, и нередко выяснялось, что рожь сеяли по овсу, что запущенные, заросшие молодым лесом клевера сами по себе росли на одном месте много лет.
— Почему не распахивали клеверище? — спрашивала она.
— Да ведь тяжело пахать, все равно что целину. Не уколупнешь никак, — отвечали ей, — сперва из-за этого не запахали, а потом березняк пророс…
Для того чтобы привести землю в порядок, надо было вместе с землеустроителем заново разработать планы севооборотов, надо было заново заводить историю полей, надо было заново изучать состав почв и вырабатывать рецептуру удобрений.
Сложность предстоящей работы пугала Валентину. Она казалась себе маленькой, заплутавшейся в полях, затонувшей в сугробах.
«Хозяйство» мое немалое, — думала она, — и каждый гектар я должна знать, как знают хозяйки каждую полку в своей кладовой. Справлюсь ли? Не опозорюсь ли? Комсомольцы, молодежь, колхозный актив — вот моя надежда. Оторвусь от них — затеряюсь в снегу, как эта хворостинка в сугробе. И не дело вот так, как сегодня, одной ходить по полям, ковырять землю. Это я только для начала, а там надо все построить иначе… Что это опять поет так жалостно, так печально? Где оно поет?»
Валентина стала спускаться с холма. Село начиналось недалеко с средины холма, и первой у дороги стояла маленькая школа.
Чем ближе Валентина подходила к школе, тем яснее становились непонятные звуки. Вскоре они утратили всякую загадочность, и стало очевидно, что кто-то очень неумело, но с завидной настойчивостью извлекает звуки из инструмента, похожего на дудку.
Когда Валентина поравнялась со школой, загадка окончательно разъяснилась: на крыльце сидел внучонок Матвеевича, по прозвищу Славка-головастик, и старательно дул в самодельную дудку, которую за жалостные звуки в селе прозвали «жалейкой». Необношенный тулупчик, опоясанный шарфом, стоял на Славке торчком, большая Славкина голова была наклонена набок, одно ухо меховой шапки задралось кверху. Это задранное меховое ухо придавало Славке сходство с лопоухим насторожившимся щенком. Славка дудел так самозабвенно, что не заметил Валентину.
Ты жалей меня, жалейка моя…—
старательно выводил он и тут же с азартом начинал сначала:
Ты жалей меня…
Очевидно, за пределы этой фразы Славкины музыкальные таланты не распространялись.
— Это ты из меня всю душу вымотал, будь ты неладен, Славка! — жалобно сказала ему Валентина. — Иду полем, слышу: скрипит и скрипит что-то, а что — не могу понять. Замучилась, право!..
Славка вынул изо рта дудку, качнул задраннным ухом и сиплым деловым голосом сказал:
— Мне дедушка Мефодий жалейку подарил…
— Вижу, что подарил, было бы вам обоим неладно!
Валентина взяла у Лены тетради для записей, и вместе они пошли на гидростанцию посмотреть, что там делается, и узнать, будет ли вечером свет. Славка увязался за ними.
Электростанция была близко.
Новый электрик Михаил Буянов, заменивший Тошу Бузыкина, появился в колхозе несколько дней назад. Колхозники хорошо помнили веснушчатого, верткого, неказистого парнишку Мишку Буянова и удивлялись его перевоплощению. Теперь это был стройный, «подбористый» парень, одетый в брюки-галифе и суконную куртку невиданного в районе фасона. Куртка эта плотно обхватывала талию, клешила книзу и была оторочена по краям непонятным коричневым мехом. Всеведущая Фроська сообщила, что куртка эта называется «венгеркой». На голове у электрика была папаха из такого же непонятного меха. Бледное, слегка веснушчатое лицо электрика выражало горечь и высокомерие. Рядом с ним ходила его жена, простенькая, курносенькая и, по мнению колхозных девчат, совсем ему не подходящая. Они ходили всюду вдвоем и, когда видели покосившуюся кузницу или дырявую крышу на птицеферме, то обменивались понимающими, горько-презрительными взглядами, словно хотели сказать друг другу: «И куда это нас занесла нелегкая?»