Владимир Тендряков - Три мешка сорной пшеницы
— Нет, дружок, ты уже к тому времени уполномоченным не будешь — отправим домой со славою. А там — сам на себя пеняй. Скандал на всю область! В Полдневской бригаде раскольник объявился, поперек пошел. Разбирать будут на областном уровне. Словом, картина ясная.
И опять Женька уловил в лице Божеумова, в его голосе надежду: «Скандал на всю область…» Сам–то, он, Женька, в этом большом скандале сгорит, как мотылек в пламени костра. А Божеумова не обожжет, Божеумов подымется. Выходит, гори во славу Божеумова. Призадумаешься…
Лежит на столе неподписанный акт. Стоит только взять ручку, написать под ним свою фамилию — скандала не будет. Про Чалкина никто не скажет, что старик начал сдавать. Божеумов как был под Чалкиным, так и останется. А он, Женька, через какую–нибудь неделю уедет отсюда вместе с бригадой, честно исполнившей свои обязанности, — ни либеральничавшей, принимавшей чрезвычайные меры. Лежит на столе помятая бумажка…
А в деревне Княжице станет на одного человека меньше.
Божеумов усмехнулся:
— Муравей гору не столкнет. Сам понимать должен — не маленький. Чалкин настаивает, потому и нянчусь с тобой. А по мне — как хочешь. Ну, решай! Да так да, нет так нет, последнее твое слово, и до свидания. У меня и без тебя дел хватает.
— Обождем, — сказал Женька.
— Нет уж, ждать не буду.
— Будешь! Без согласия Чалкина не решишься, а Чалкин навряд ли торопиться станет… к скандалу–то.
Женька поднялся. Божеумов сверлил его зеленым глазом.
— Божеумов сам подпишет акт! Сам! Я не подпишу, но не поможет это. Я на все готов, если б помогло… А тут — и Фомича не спасем, и Божеумова подсадим на место Чалкина. Хозяином станет в нашем районе…
От Божеумова их отделяла лишь закрытая дверь, но Женьке уже было наплевать, что тот может его услышать. Он даже хотел, чтоб слышал: война — так война в открытую!
Вера, уронив ресницы, сидела за столом, из распахнутой старой кофточки рвутся вперед крепкие груди, лицо розовое — взволнованное и замкнутое одновременно. Рядом с ней Кистерев, приткнувшийся на стуле, смотрит в сторону, в низенькое оконце, слушает — маленький, ссохшийся, скособоченный.
— Не хочу подсаживать такого на высокое место. Не хочу!
Кистерев, не отрывая взгляда от окна, проговорил:
— Ну, а если я вам посоветую… подписать. Вы согласитесь?
И Женька замер. Робко шелестела бумагами Вера.
«Посоветую… согласитесь?..» Он же ждал, ждал такого совета. Не сам решился — подсказали, посоветовала те, кто умней, старше, опытней. Не сам — значит, не станет и мучить совесть, можно спокойно спать по ночам, жить не казнясь. Не сам — снята вина. И с Чалкиным отношения не испорчены, и скандала не случится, и гореть не придется, и Божеумов не выскочит в хозяева. Все на своих прежних местах, знакомый скучный порядок. Конечно, жаль Адриана Фомича, очень жаль, но… Но уж тут не поможешь, не его вина.
Шуршала бумагами Вера. Женька молчал, ошеломленный открытием: тайком крался к самоспасению и не подозревал.
— Так согласитесь или нет? — повторил вопрос Кистерев.
— Нет, — сказал Женька. И решительнее: — Нет!
Кистерев оторвался от окна, повернулся всем телом — страдальческая синева глаз, узкое бледное лицо.
— То–то. Подло перекладывать на других, что обязан решать сам.
В это время дверь кабинета распахнулась, Божеумов, торжественно прямой, держа в руках бумагу, шагнул к ним.
— Интрижки плетете? Бросьте, напрасный труд. — В голосе пренебрежение, во всей вытянутой фигуре, в деревянно прямой спине, разведенных острых плечах — сознание своей праведной силы. — Ты говорил: быстро не получится, ждать придется, — обратился он к Женьке. — А стрижена девка кос заплести не успела — получилось, вот!.. — Божеумов тряхнул бумагой: — Подписано.
— Ну смотри!
— Нет, теперь уж ты смотри да почесывайся.
— Я же опротестую! Я же писать буду!
— Куда? Кому?
— И Чалкину! И в область! Не остановите.
— Хм!.. Пока вы тут ворковали, я Чалкина обо псом как есть информировал. Чалкин и приказал мне подписать. А в область?.. Зачем? Чалкин раньше тебя область поставит в известность. Сейчас, верно, крутит телефон, дозванивается… Так что — пиши, бумага терпит.
Божеумов шагнул к Вере, положил перед ней акт:
— Передай Уткину, пусть оформляет ордер… как положено, с визой прокурора. И побыстрей.
Снова поворот на каблуках к Женьке:
— Пока ты еще на прежнем положении. Пока… Поворачивай обратно в колхоз, сиди там, жди. Придет время — вызовем. Здесь тебе отираться нечего. Хочешь ли, нет ли, а придется сказать старику, чтоб сухари сушил… А вы, кажется, недовольны, товарищ Кистерев? Возразить хотите?
Кистерев каменел на стуле, покоя на коленях единственную руку, поводил глазами, следя за каждым шагом, за каждым движением Божеумова.
— Мое возражение впереди, Божеумов.
Божеумов серьезно, без улыбки, даже с важностью кивнул:
— Подождем.
17
С печи уставилась провальными глазницами больная старуха, время от времени она роняла сдавленный стон:
— Ос–по–ди! Что деется!
С полатей торчала мочальная голова мальчишки. Евдокия у шестка сморкалась в фартук.
Адриан Фомич, только что вернувшийся с молотьбы, сидел за столом с умытым, спокойным лицом, сивая бородка лопаточкой еще мокра после умывания и аккуратно расчесана гребнем. Он хлебал щи и выговаривал Женьке:
— -Ты зря это, парень, на рожон прешь. Добро бы — своя корчажка вдребезги, да моя квашня цела, а то ведь пользы–то никакой.
— Имеет право. Корчажку свою в огонь сую! — Кирилл в нательной рубахе, в темно–синих галифе, заправленных в шерстяные носки, вышагивал от стола к порогу, и половицы постанывали под его плотным телом.
Адриан Фомич с досадою повел плечами на его слова:
— Ты небось свою корчажку в горячее не сунешь.
Кирилл густо крякнул.
— Я тут гость нынче, а он при власти ходит. Позиции наши не одинаковы. Вот я к себе приеду, там я хоть и не в больших чинах, но фигура. Доступ имею. Я там нажму на педали. Уж будьте уверены.
— Ты, Евген, — продолжал старик, — еще ведь не жил, только на первую приступочку ногу заносишь. И на–ко, на первом шагу тебя пихнут. А за–ради чего? Да сторониться не захотел, напролом лез. Напролом–то, парень, не ездют, любая дорога с изгибочками.
— А ежели сторониться в привычку войдет? — хмуро спросил Женька.
— Аль только привычкой человек живет, не рассудком? Рассуди прежде — есть ли нужда прямиком лезть? Не к робости да оглядке зову — к пониманию. Силен медведь, но и его свалить можно при сноровке, жидка тень, да ее не сковырнешь со стены. С тенями не воюй. Какая мне польза от того, что тебя гонять станут?
— Оспо–ди! Оспо–ди, что деется!
— Не–ет, отец, не–ет — возмущает! — опять загудел Кирилл. — Перегибчик с тобой сотворили. Ежели б это зерно у тебя в закутке нашли, тогда и я слова бы не сказал, — хоть и отец ты мне, но ответь по всей строгости!
Светила лампа сквозь туманное, со ржавой заплатой стекло. Всхлипывала и сморкалась в конец платка Евдокия. Торчали с полатей мочальные космы мальчишки. Маячили над печью черные глазницы старухи. Беда движется к этому дому, она близко, она рядом.
Женька гнется на лавке и думает. Адриан Фомич пытается сейчас решать за него. Вчера, пожалуй, и послушался бы его. Сегодня стариковская доброта настораживает. Чуется в ней еще невнятная, еще не ущупанная фальшь.
— Сколько тебе лет, Фомич? — спросил Женька.
— Э–э, милый, под метку дотягиваю. Через три годика семь десятков стукнет.
— А сколько тебе дадут — год, три, пять, может?
— Это уж все едино. Даже год… Разве выдюжу?
Евдокия, тихо давившаяся от слез, пропричитала в голос:
— Кормилец ты наш! Не свидимся!…
И Женька вскинулся:
— О жизни и смерти вопрос! Человек гибнет, а ты подпишись! Если б ты сделал такое — простил бы себе? Нет, всю бы жизнь себя клял. На клятую жизнь толкаешь!
Адриан Фомич ничего не ответил. Сдавленно подвывала у шестка Евдокия.
— Что деется! Ос–по–ди! — глухой стон с печи.
Кирилл остановился посреди избы, громадный, всклокоченный, растерянный.
Адриан Фомич отодвинул от себя миску с недоеденными щами, поник над столом лицом.
— Да–а, — выдавил он. — Совесть зла… С ней не поладь — заест. Что ж, может, ты прав, парень.
Женька не поддался, решил по–своему. Кистерев был бы им доволен сейчас. Горькая гордость от ненужной победы.
А утром, до рассвета, при стынущих звездах, Адриан Фомич, как всегда, побежал сзывать баб на работу. Оставался недомолоченным последний омет…
18
И вот… Возле крыльца лошадь, впряженная в широкие розвальни, щедро набитые сеном.
Евдокия, тихонько подвывая, собирала старика в дорогу. Долгую ли, короткую? С возвратом или без возврата? Ни участковый Уткин, ни кто другой ответить на это не мог.