Виктор Смирнов - Тревожный месяц вересень
— Ты Штебленка в гости звал? — спросил я.
— Да не в гости… Просил забойщику помочь. Кабанчик у меня пудов на девять был, так я забойщика позвал. А чего?
— Да так. Куда Штебленок ушел от тебя?
— А черт его знает! Чудной! Поздоровкался, а потом вдруг сорвался с места. Как скаженный!
— Что с ним случилось?
— Да ничего… Даже от чарки отказался.
И я пошел с Панского пепелища. До войны пепелище было темной и густой рощей, целым континентом. Оказалось, это крохотный клочок чагарника в ста метрах от села. На краю кустарника, как грибок, маленькая, невзрачная кузня, в кузне-Крот. Никакой не злой колдун, а просто жох и куркуль с некоторым индустриальным уклоном.
Вот все, что я узнал. Эх, Капелюх, разведчик!..
11
Вечером я надел френч с накладными карманами, почти новый; только левый нагрудный карман, против сердца, был попорчен штыком. К счастью, русским четырехгранным штыком. Как известно, раны от этого штыка заживают плохо, но вот дырки на одежде латаются легко, куда лучше, чем разрезы от немецких тесаков. Следа не остается. В Глухарах знали толк в военной одежде и умели латать дыры. Никто не видел ничего зазорного в том, чтобы раздеть мертвеца. Живые оккупанты не хотели платить за убытки, платили мертвые. Это была лишь слабая степень возмещения потерь. Бабка Серафима тоже раздобыла где-то этот френч, прекрасный френч с одной малюсенькой дырочкой против сердца. Она сохранила его для меня, подштопала дырочку и пришила красноармейские жестяные пуговицы со звездой вместо немецких дюралевых, с шершавыми оспинными глазками.
Я бы никогда не надел этот френч, пахнущий чужими, но моя гимнастерка, хлопчатка, трижды «бэу», протертая кое-где до марлевой белизны и прозрачности, никак не годилась для вечерних визитов. А я собрался в гости. Серафима выразила величайшее сожаление по этому поводу, она сказала: «Чтоб тебе пекотка не дала там высидеть, как ты меня бросаешь на Ивана-постного… Чтоб ладком побить в святой день, чертова кульга, так нет, весь в свою матку, та тоже такая и такая была…»
Бабка сразу учуяла, что я собрался к Варваре, стоило мне лишь звякнуть медалями, которые я отцеплял от гимнастерки. Мне до смерти не хотелось идти к Варваре. Но было нужно. Я не сомневался, что она скажет правду, если только ей известна эта правда. Ведь не может женщина соврать мужчине, которого она провожала во втором часу ночи. Как она может соврать, если была в одной лишь наброшенной на рубашку жакетке, если, открывая щеколду, припадала к плечу и говорила слова такие ласковые, что было неловко их слушать! Пусть другие боятся и юлят, пусть другие отводят глаза, но эта женщина скажет правду и поможет. Мне очень нужна ее помощь.
Надевая френч с медалями, я чувствовал себя прохвостом, хитрым, бессовестным эксплуататором женской души, донжуаном! Ругая себя, я примерил перед обломком зеркала, вмурованного в печь, офицерскую, образца сорок первого года, фуражечку с большим квадратным козырьком.
— Иди-иди! — сказала мне на прощание Серафима. — Иди, шелеспер! Иди, лобузяка недобитый!
* * *Хата была у Варвары — загляденье. Говорили, что майор, командир саперного батальона, строившего под Глухарами гати во время военных действий, дал Варваре под ее команду целый взвод. И саперы постарались. Но Варвара умела обходиться и без мужиков, подбелить и подмазать стену, где надо, размалевать наличничек над окошком, за стеклом которого красовались слезки фуксии и «ленок», нацепить к плетню нескрипучую калитку. И сколько бы ни пелось песен в доме Варвары, сколько бы ни пилось самогонки и кем бы ни пилось, односельчане с уважением говорили, что Варвара «себя понимает».
И как только ты открывал дверь — не в горницу еще, а лишь в сени, — сразу ощущал чистоту, порядок и какую-то особую, ароматную свежесть. И когда видел чистенькие рушники, развешанные по стенам, и довоенную скатерть с бахромой, и хорошо промытые цветы, с оранжерейной густотой заполнявшие горницу, и фотокарточки в свежеокрашенных рамочках под стеклами, и снежной белизны печь, по которой, казалось, только что прошелся квачик, и, самое главное, хозяйку в подкрахмаленной полотняной блузочке и цветастой украинской юбке, то понимал, откуда аромат свежести и чистоты.
Я постучал и, когда входил в горницу, низко нагнулся под притолокой, как будто рост не позволял войти иначе, а затем по-солдатски выпрямился, так, что медали открылись все сразу и бодро звякнули. И тут же раздался смех: «Хе-хе-хе-хе!»
В углу комнаты, под вышитым рушником, подвернув под себя одну ногу в драном, перевязанном проволокой ботинке, сидел Гнат. Он смотрел на мои медали и смеялся. Наверно, для него это были игрушечки, цацки, что-то вроде бубенчиков.
Он как будто преследовал меня, этот Гнат, наши пути то и дело пересекались. Рядом с дурачком стоял туго набитый грязный мешок. Видать, Гнат только что вернулся из УРа.
Я до того оторопел, что не сразу заметил хозяйку. Она сидела за столом, где горела самая настоящая керосиновая лампа-двенадцатилинейка с хорошим, не битым, стеклом. Фитиль в лампе был вывернут на полную мощность, всю горницу заливал свет. Богато жила Варвара. Но занималась она странным делом: зашивала драный, грязный ватник Гната.
— А я уж думала, вы ко мне и не заглянете, Иван Николаевич, — певуче сказала хозяйка.
Она всегда разговаривала той странной речью, которую я, как человек, посещавший Киевский театр оперы и балета имени Шевченко, мог бы назвать речитативом, и казалось, что этот речитатив вот-вот перейдет в арию от наполнявших Варвару чувств.
Вот женщина! Ничего, казалось, в ней не было властного, говорила она мягко, нараспев, двигалась плавно, вся была округла и мягка, глаза ее были нежны, подернуты поволокой, как изморозью, и даже чуть по-коровьи печальны, но когда она посмотрела на меня, я, как и в тот вечер, почувствовал себя глиняной точанкой, которая брошена на круг перед гончаром, а он, гончар, решает, что из нее, точанки, сотворить: барильце или горшок? Она как-то сразу пеленала взглядом, эта Варвара, заворачивала в кокон и не давала выпутаться. Планы мужского превосходства и донжуанской хитрости сразу улетучились.
— Где же ваша рушница, Иван Николаевич? — спросила Варвара, отбросив ватник и близко подойдя ко мне. Она взяла из моих рук фуражку, бережно положила на этажерочку, на кружевное покрывальце, и, отойдя, полюбовалась.
— Без рушницы, — пробормотал я.
— Ну и правильно, — сказала Варвара. — У меня в хате не стреляют. У меня все — для мирных дел. Ой, как я войны не люблю!.. До чего приятно стало в хате, — добавила она, глядя на фуражечку, точно на лучшее украшение комнаты.
Прямо передо мной на стене висел цветной фотопортрет супруга Варвары, бывшего директора гончарного заводика. На этом портрете супругу, товарищу Деревянко, было лет тридцать, раскрашенные щеки его пылали жаром, глаза ярко голубели. Убило его при налете, когда он мылся в бане, а было ему шестьдесят. Варвара звала его «дедом».
— Хе-хе-хе-хе! — некстати засмеялся Гнат. — Ой, хорошая ма-асковская сладкая девка, ой, груша-девка, хе-хе-хе!..
Он влюбленно посмотрел на Варвару. Он был совершенно счастлив в этом доме, почесывал пятерней грязную шевелюру.
— Хорош у меня жених? — спросила Варвара, указывая на Гната глазами. Свадьбу сыграть, он и за попа сошел бы!
Гнат тряхнул своей паклей и снова засмеялся. Он не сводил глаз с Варвары, в его позе было что-то собачье, словно он готовился вскочить и поймать кость на лету. Что ему было нужно здесь?
В Глухарах некоторые отчаявшиеся бабы пытались взять Гната в прыймы. Мужик он был на редкость здоровый, шестипудовые мешки таскал не кряхтя, плуг волочил как вол. Несколько раз Гната мыли, стригли, одевали в чистое и вводили во вдовий дом. Но он не выдерживал первого же испытания. «Как начнет баба приступать, так он хватает шапку и тикает, — рассказывала Серафима. — Как хриц от «катюши».
Нет-нет, любовные намерения тут исключались. Гната могли экзаменовать лишь вошедшие в возраст одинокие бабы, хозяйство которых давало сильный крен без мужской руки.
— И приданого принес целый мешок, — продолжала Варвара. Она бросила Гнату его залатанный ватник. — Все, женишок. Давай домой… Жалко его, — пояснила она мне. — В Глухарах все любят обсуждать да осуждать, а добро сделать некому… Ну давай, Гнат!
Он принялся поспешно застегивать ватник. Варвара сунула ему за пазуху ржаную горбушку, застегнула пуговицу.
— Постой-ка, — сказал я, подошел к мешку и развязал его.
Крот не врал. Гнат действительно ходил в УР. По характерным выступам я догадался, что дурачок приволок целые снаряды. Наверно, ему не удалось сбить медные ободки в лесу, и он решил доделать эту работу дома.
Я вытряхнул из мешка молоток, зубило, дюжины две погнутых и пообитых медных ободков и наконец докопался до трех целеньких семидесятипятимиллиметровых немецких снарядов. Взрыватели находились на месте, один из них даже не был прикрыт дюралевым колпачком, виднелась мембрана. Достаточно было блохе чихнуть на эту мембрану, чтобы рушники Варвары оказались на Панском пепелище. Впрочем, все должно было произойти раньше, когда Гнат нес мешок на спине. Положительно, везет дуракам!