Анатолий Иванов - Вечный зов. Том II
Когда Анна подала Кнютсену фотографии Семёна, он прямо весь вспыхнул.
— О да! Это он, наш «русский Савелий»! — Потом обмякнул, виновато опустил и без того покатые плечи. — Очень, очень похож…
— Похож или точно он? — спросила Наташа.
— Вы знаете, сначала мне показалось… Но с уверенностью я не могу сказать. Он, «русский Савелий», пришёл к нам в горы небритый, моя сестра Гюри его привела. Он был сильно ранен. Раны у него ещё болели. У нас была партизанская группа в семь человек всего. Он был восьмым. Он был странным, всё время почти молчал. Мы думали — потому, что ранен. Но когда раны зажили, он продолжал молчать. И не брился почему-то, лишь немного подрезал бороду ножницами.
— Может быть, он вам… или вам, Сигвард, рассказывал что-либо о своей прежней жизни? — спросила Наташа.
— Нет, — сказали оба норвежца.
А Сигвард Эстенген добавил:
— Однажды он, кажется, сказал мне, что родом из Сибири. Да, это он сказал, а больше ничего.
— У вас не сохранилось листовки, в которой фашисты назначили цену за его голову? — спросил Андрей у Кнютсена.
— Нет, к сожалению.
— Расскажите всё, что вы о нём помните. Всё, всё! — попросила Наташа.
— Я же говорю — он в основном сидел и молчал.
— Как же так — сидел и молчал? Вы же партизанами были.
— О-о! — протянул Кнютсен. — Я читал, читал о русских партизанах. Но у нас было не так. Всё не так. Крупных отрядов у нас не было, у нас были небольшие группки, по шесть — двенадцать человек. Мы укрывались в горах. Мы не воевали, как русские партизаны, не сбрасывали с рельсов поездов. Мы нападали иногда на маленькие немецкие гарнизоны, это было. На автомашины. Если военнопленные где-либо работали, а охраны было мало, мы пытались отбить пленных. Но концлагеря были в основном на островах. Понимаете? И мы, партизаны, выпускали подпольные газеты и листовки, чтобы информировать население о положении на фронтах. Для нашей группы это была основная задача. Мы имели у себя в горах батарейный радиоприёмник и небольшую типографию. Когда мы слушали радиоприёмник и записывали сообщения, составляли листовки, Савелий сидел и молчал. Целыми днями так. А потом брал гранаты или взрывчатку, если это у нас было, вставал на лыжи и уходил.
— Зачем же вы его пускали?! — вскрикнула Наташа.
— Он не слушался.
— Да вы же командир!
— Но он был русским… Мы не могли его заставить остаться. Он возвращался через несколько дней, и мы не знали, откуда, он ничего не объяснял.
— Хороши партизаны! — усмехнулся Дмитрий.
— Да, у нас так было, — виновато сказал Кнютсен. — И мы по радио лишь потом узнавали, куда и зачем он ходил и что сделал… Немцы сообщали, что бандит по имени «русский Савелий» взорвал кинотеатр в Бреннёсунне или поджёг теплоход с немцами в порту, испортил несколько паровозов в депо Тронхейма. Оказывается, он всегда посылал потом по почте в немецкую комендатуру письмо: «Сделал это русский Савелий. Я ещё доберусь и до тебя, свинья Требовен…»
— Требовен — это рейхскомиссар оккупированных областей Норвегии, — пояснил Эстенген. — Савелий-Семён всегда делал такую приписку… Зачем он вообще посылал эти письма немцам, я не знаю. Не надо было этого делать, наверное.
— Да, но он это делал…
— Как погиб… он? — задала Анна вопрос, который никто задавать не решался. Она в Норвегии ни разу ни у кого и ничего не спрашивала, задала только этот один-единственный вопрос.
— Это случилось в начале марта сорок пятого на том месте, где стоит ему памятник. Мы возвращались из Бреннёсунна и попали в засаду. В город мы ходили за батареями для своего приёмника и за продуктами. Была ночь, мела пурга, нас было четверо. Немцы нас окружили неожиданно. Мы отстреливались, пока были патроны. Во время перестрелки двое наших товарищей были убиты, остались мы с ним только. И патронов нет… Одна граната лишь осталась у Савелия. Противотанковая. Он взял её у бреннёсуннских подпольщиков для какой-то своей новой диверсии… И он мне сказал: «Я сейчас отвлеку их, а ты, Харальд, прикинься пока убитым, а потом иди к товарищам в отряд. Отомстите потом за меня…» Я не понял, как он собирается их отвлечь. А он закричал: «Schießen Sei nicht! Ich bin Russe, ich heiße Sawjeli. Ich ergebe mich».[30] Эти слова произвели магическое действие, немцы стрелять перестали. А Савелий повторил: «Ich bin allein. Ich ergebe mich».[31] Он встал, поднял руки, пошёл сквозь пургу. Я до сих пор вижу, как он идёт с поднятыми руками, а вокруг него крутятся тучи снега… Он шёл будто окутанный дымом, на спине у него был парусиновый мешок…
— И что же… дальше? — с трудом выговорил Андрей.
— А дальше… когда немцы окружили его… раздался чудовищный взрыв.
Едва он это произнёс, послышался стон Наташи, короткий и мучительный. Он затих, и в квартире Кнютсена установилась долгая тишина.
— Так это было… В начале марта, во время сильной пурги, — нарушил Кнютсен наконец безмолвие. — Взрыв был настолько сильным, что я думаю… у Савелия была ещё какая-то взрывчатка в мешке. Пламя чуть до меня не достало… Что же мне было делать? Я воспользовался тем взрывом, отполз в темноте за камень, а потом побежал сквозь ветер и снег. Немцев там в живых почти не осталось, они не видели, как я уполз и побежал… Вот так произошло это. Пурга дула ещё дня три или четыре. Немцы хоронить своих погибших солдат не стали, да и мы своих не смогли — всё замело снегом. Мы похоронили их уже весной, когда трупы вытаяли. Это уже в конце апреля было. В Бреннёсунне ещё тогда немцы были, но война шла к концу, немцы собирались из Норвегии уходить, родственники тех двух наших погибших товарищей привезли их в город в открытую, похоронили на городском кладбище, фашисты этому воспрепятствовать не осмелились. А Савелия мы похоронили именно там, где он погиб.
— Что же… от него осталось? — опять спросил Андрей.
— Да почти ничего, — неопределённо проговорил Кнютсен. Помолчал, вздохнул и ещё раз промолвил, будто уточняя: — Совсем почти ничего… А через год поставили на могиле тот скромный каменный памятник…
* * * *На другое утро Анна, поглядев в узкое окошко отеля на матово-синий залив, на поднимающиеся с водной поверхности лоскутья тумана, на чёрные и как будто мокрые каменистые кручи, уходящие далеко в море, проговорила, обращаясь почему-то к Дмитрию:
— Поедем отсюда, сынок. Мне здесь тяжело.
Из Тронхейма до Осло снова ехали в скрипучем и тесном вагончике, в Осло пересели на теплоход. Теплоход был советский; ступив на палубу, Анна обессиленно вздохнула и посветлела лицом:
— Вот уже будто и дома…
Когда подплывали к Ленинграду, она неожиданно спросила у Дмитрия:
— Ты стихи хотел, сынок, какие-то написать?
— Я их написал, мама, — ответил Дмитрий.
— Ну, почитай.
Они все вчетвером стояли на палубе, теплоход шёл по Финскому заливу, уже замедляя ход, впереди виднелись очертания города, медленно поднимавшегося, казалось, прямо из воды.
— Стихотворение называется «Чувство Родины», — сказал Дмитрий, глянув на Андрея.
— Это те, конкретные? — спросил тот.
— Те самые, — подтвердил Дмитрий и негромко начал читать:
Родина, суровая и милая,Помнит все жестокие бои…Вырастают рощи над могилами,Славят жизнь по рощам соловьи…
Что грозы железная мелодия,Радость или горькая нужда?!Всё проходит.Остаётся Родина —То, что не изменит никогда.
С ней живут,Любя, страдая, радуясь,Падая и поднимаясь ввысь.Над грозою торжествует радуга,А над смертьюТоржествует жизнь.
Медленно история листается,Летописный тяжелеет слог.Всё стареет.Родина не старится,Не пускает старость на порог.
Мы прошли столетия с РоссиеюОт сохи до звёздного крыла.А взгляни —Всё то же небо синееИ за Волгой так же даль светла.
Те же травы к солнцу поднимаются,Так же розов неотцветший сад,Так же любят, и с любовью маются,И страдают, как века назад.
И ещё не мало будет пройдено,Коль зовут в грядущее пути.Но светлей и чище чувства РодиныЛюдям никогда не обрести.
МедленноИстория листается…Всё пройдёт,А Родина останется.
Он читал негромко, не спеша и почти без всякого выражения, делая иногда еле заметные акценты лишь на отдельных словах. Но именно такая манера чтения подчёркивала огромный глубинный смысл стихотворения, взволнованность самого Дмитрия. У Наташи заблестели глаза. Андрей думал о чём-то, опустив голову. А потом поднял её, произнёс почти шёпотом: