Осенью в нашем квартале - Иосиф Борисович Богуславский
Баталия была проиграна. Сережка плелся по улице, как поруганный рыцарь, у которого отняли самое дорогое — честь. Мечтал он, наверное, об одном, чтобы не встретить меня. У клуба сердце его застучало чуть-чуть надежней: может, не придет, может, мать не отпустила. На всякий случай он пытается достать денег взаймы. Идет Лешка Стрепухов. У него точно никогда не бывает лишних денег. И все-таки:
— Леш, двадцать пять взаймы. Завтра верну. Ну, в крайнем случае, — послезавтра. Не для себя, понимаешь?
— Нету, клянусь! — убегает безденежный Лешка.
Потом идут две девчонки. Они торопятся, потому что до начала сеанса остается десять минут.
— Что ты, у меня ровно на билет, — говорит сочувственно одна.
— И у меня, — вторит ей другая.
И еще одна попытка. Идет Миша Черников, самый жадный человек на свете.
— Понимаешь, десять и пятнадцать, — убеждает Серега запыхавшегося Мишку.
Тот смотрит на него круглыми глазами, как на сумасшедшего, и подносит палец к виску:
— Спятил, да?
— Скряга! — бросает ему вдогонку Сережка и заходит в фойе. Прозвенел первый звонок. У буфета стоит Мишка Черников и сует в рот мороженое. Он увидел Сережку и торопится скорее съесть весь брикет. Мороженое капает ему на куртку, а он давится, давится. Сережка подбегает к нему и кричит:
— У шептун, шептун!
Второй звонок. Сердце у Сережки стучит, как у бегуна после марафонского бега: сто ударов в секунду. Не меньше. Если б так же двигалась стрелка! Но скорость у нее бесконечно мала: в час по минуте.
— Ну быстрей же, быстрей! — торопит ее Сережка. До начала сеанса остается две минуты. Потом минута. Звенит третий звонок, и тут он слышит за своей спиной чье-то запыхавшееся дыхание. Сердце у Сережки обрывается и катится куда-то вниз, вниз. Если б я знал хоть капельку из того, что пережил Сережка, разве б я так торопился. Почему-то всегда о самом главном узнаешь слишком поздно.
До темноты мы с Сережкой ходили по улицам нашего поселка. Сережка все время ревел. Ему было стыдно, но он не мог удержать слез. Для него все было решено. Домой он больше не вернется. Теперь его жизнь — дорога скитаний. Мир ужасен, если судьба человека зависит от несчастной горстки медяков…
— Не говори чепухи, Сережка.
Он смотрит мне в глаза, и я вижу в них удивление. Я знаю, о чем он думает. Наверное, о том, какой я сильный человек, раз столько километров тащился и вот теперь ни единого упрека, ни одного слова. Он даже просит меня:
— Ну, поругай меня, Коль, ну чего ты молчишь…
Он провожает меня к дамбе. Уже темно. Мы стоим, облокотившись на бетонный парапет. Я смотрю на купающиеся в воде звезды и думаю о том, как теперь сложится моя жизнь. Сережка стоит рядом и думает о чем-то своем, наверное, очень нелегком. Я поворачиваюсь к нему и говорю:
— Ты очень хороший человек, Сережка.
Он боится повернуть ко мне свое лицо. Чтобы снова не разреветься. Когда комок, подступивший к горлу, проходит, он снова смотрит мне в глаза и еле слышно произносит:
— Я вижу северное сияние…
А я, я не могу посмотреть себе в глаза. Я кладу ему на плечо руку:
— Посмотришь, мы еще слетаем с тобой на Северный полюс.
Мы прощаемся.
— А домой ты все-таки вернись. У тебя же больной отец.
Сережка кивает головой:
— Конечно.
Так мы и не посмотрели кинофильм «Федька». Поселок у нас был небольшой. Афиши долго не держались. Их сменяли почти каждый день. Потом была война. Мы разделили судьбу многих — не встретились. И вот я сижу в темном зале и смотрю фильм, который называется «Федька». Но оказывается, что фильм уже кончился. Густым потоком мальчишеских тел меня выносит на улицу. Она вся залита солнцем. Мальчишки обгоняют меня и шумно спорят. Наверное, каждый мнит себя Федькой, красным конником. А я продолжаю думать о Сережке. Я бывал всюду: и на Северном полюсе, и в других самых дальних рейсах. Все как будто хорошо сложилось в моей жизни. И мне все равно чего-то очень не достает в этом мире. Потому что нет человека, который когда-то спас во мне мечту. Может, ты где-то есть, Сережка? Я все равно не перестану верить, что встречу тебя. Это же очень скучные люди придумали, что чудес на свете не бывает. А сейчас прости меня: я так и не смог посмотреть «Федьку». Но в этом виноват не только я…
Я иду по залитой солнцем улице. Я спешу в экипаж, я тру кулаком глаза. И совсем не потому, что щемит сердце. Просто после темноты зрительного зала солнце всегда слепит и почему-то высекает слезу.
ВО-ПЕРВЫХ И ВО-ВТОРЫХ
1
Комната у Антона боковая. К утру ее окончательно выдувает, становится холодно, и потому страшно сбросить с себя одеяло, изреженное, подбитое с краев синими лоскутами от какой-то старой рубашки. Когда-то, еще до войны, это было изумительное байковое одеяло. Но потом была эвакуация, и от байки ничего не осталось. Им прикрывалась вся семья. Спали в вагонах на нарах, на полу, в переполненных людьми вокзалах, и даже на одной пристани просто так, под открытым небом.
Да, это было хорошее одеяло. Но теперь оно превратилось в тонкое рядно с ремками. Мягкий пушистый ворс куда-то исчез. Местами оно даже просвечивается. Не греет. Мама набрасывает на него сверху свое потертое, тоже довоенное, пальто с чудным темно-рыжим воротником, застегивающимся сбоку на пуговицу. Хватает его только до плеч. Если же пальто натянуть на плечи, то неприкрытыми остаются ноги. И стынут.
Больше накинуть на себя нечего. Все теплое, что есть в доме, распределено до вещицы. Им прикрыты мама и младший брат Ленька, пятиклассник. Раньше было больше теплых вещей. Например, папино пальто и ватное одеяло. Но на них уже давно, еще в начале зимы, выменяли картошку в окрестных селах.
Антон долго возится, согревая поочередно то ноги, то плечи. Потом засыпает, нырнув головой под одеяло, подтянув к животу коленки. Но так, калачиком, легко спать Леньке, пятикласснику, а не Антону, который уже большой и которому скоро шестнадцать. Резко вытягивает во всю длину ноги, и снова начинается возня с одеялом. Усталость в конце концов берет свое, и Антон проваливается в сон. Но, оказывается, что уже утро и гудит гудок.
Больше всего на свете