Львы в соломе - Ильгиз Бариевич Кашафутдинов
— Баловался. — Конкин опять снял картузик, сложив пополам, сунул в карман пиджака. — Ночи просиживал. Мученье это большое. Особенно, когда хорошо хочется написать.
— Бросили, значит…
— И он не сделался поэтом, не умер, не сошел с ума.
— Тоже Пушкин?
— Он, — оживился Конкин, — поэт должен страдать. А я, сколько себя помню, без горя жил. Ну, бывало, в детстве бедствовал, недоедал, но разве это горе? Это, брат, всего-навсего лишения. Потом все было: добро нажил, деньжата завелись, еда-питье навалом, а все ж таки проснулся я однажды сам не свой, чувствую, в груди что-то закипает. Думаю, неужто я только для того и родился, чтобы, значит, за барахлом гоняться да животу своему угождать? Так что глупого счастья у меня враз и убавилось…
— Видать, счастье в стихах нашел, — отчаянно осмелев, предположил сержант.
— Свои, сказано, не получились, — без досады произнес Конкин, — Незадача вышла… Тут, брат, надо вовремя понять, что богом талант не задан. Иной ведь всю жизнь бьется, как рыба об лед, пишет, бумагу переводит, аж смотреть жалко. А я что придумал… Взял да сравнил свои стихи с пушкинскими. Получаются слова-то одни и те же — что у него, что у меня. Примерно одни и те же. Но у него-то, если фигурально сказать, глина запела, душу обрела, а у меня глина глиной осталась. Вот где тайна…
— Да-а, — сержанту, видно было, очень хотелось поддержать умный разговор.
— Ну, ничего, — успокоил его Конкин. — Я не в обиде. Теперь главное для меня: чтобы дом Гончаровых как следует восстановили.
— Дежурство установим, — пообещал сержант. — Дружинников поставим…
— А стихи, брат, — не пустячное дело, как некоторые думают. Я вот людей, можно сказать, с того света стихами вытащил… Опять же пушкинскими…
В который раз удивившись Конкину, сержант подошел к нему близко, не подвергая сомнению ни единого его слова, приготовился слушать.
Однако внимание обоих привлек шум машины, подкатившей к крыльцу. За окном, в крепком закатном свете, мелькнула тень, и оба догадались, что приехал лейтенант.
— Как же, как? — поторопил сержант Конкина. — Правда, что ли?
— Истинно, — сказал Конкин. — Троих наших в забое завалило. Дышать нечем, питье кончилось. А меня на связь с ними поставили, ну, я и так, и эдак, мол, ребята, держите хвост пистолетом, спасательная команда вот-вот доберется до вас… А они… — Конкин заметил появившегося на пороге лейтенанта, но обрывать себя не стал. — С нами, мол, все ясно, позаботьтесь о семьях и так далее. Тут я снял телефонную трубку и начал Пушкина читать. Не помню уж, с какого стихотворения разгон взял. Читал три с лишним часа, а они по очереди слушали. Откопали их, вытащили. Их в «скорую» несут, а они, хоть и посинели, все меня благодарят: за стихи.
Конкин вздохнул, хотел было приветливо, уже по-свойски улыбнуться лейтенанту, но, приглядевшись к нему, раздумал. Прежнего настроения и любопытства лейтенант, чем-то сильно расстроенный, сейчас не выказал. Хмурясь, прошагал за барьерчик, вынул из кармана мятый промасленный лист бумаги, вывел на нем размашистую, должно быть, сердитую подпись.
Конкин тихо сел на скамейку и замер, как прежде, в терпеливой неподвижности, ожидая, что скажет лейтенант.
— Вот что гражданин Конкин, — проговорил лейтенант. — Протокол будем считать недействительным. За помощь в разоблачении расхитителей общественного добра спасибо. Но если еще раз полезете в драку, ссылка на Пушкина не спасет от наказания. И не думайте, пожалуйста, что, кроме вас, некому защищать Пушкина.
Конкин поднялся со скамейки, поискал картуз… Вспомнив, что сунул его в карман, виновато взглянул на сержанта, видно, стушевавшегося при грозном начальнике.
— Ну, коли так… — пробормотал Конкин, направляясь к выходу. — До свидания!
Конкин вышел к прудам, давно потерявшим свой стародавний вид, прошел деревянным мосточком на горушку и там оглянулся, увидел баб, которые, зайдя по колено в темную, заросшую ряской воду, полоскали белье. Дальше, за вербами, тянулись вдоль шоссе, в красноватой пыльной мгле, дома Полотняного Завода. Конкин постоял, свыкаясь с волей, взошел на горушку, к главному дому Гончаровых, обходя его стороной, напрягся слухом: работают ли каменщики? За забором было тихо.
Конкин припал к щели, не разглядел никого, но беспорядок заметить успел: повсюду разбросан битый кирпич, а раствор, сваленный прямо на землю, весь как есть затвердел, растрескался. Конкин с тяжелым сердцем зашагал дальше, углубился в тенистый закоулок, где был остановлен двумя мужиками, один из которых нес большую хозяйственную сумку со стеклотарой.
— Че, кореш, выпустили? — поинтересовался один, что был постарше. — Искандерчика тоже ослобонили, знаешь, наверное. Ты на нас всех-то уж бочку не кати. Мы, конешно, труженики не ахти какие, но народишко честный. Мы сами того… офонарели, когда узнали, что Лузгин у Пушкина добро стырил…
— Ты с ним не связывайся, — сказал другой, тряхнул сумкой, отозвавшейся веселым бряком. — Пошли лучше с нами.
— Премного благодарен! — церемонно поклонился Конкин. — Извините, не по пути.
Почувствовав грусть, Конкин свернул к Пушкинской аллее и отчего-то долго злился, топая по раскуроченной автомобильными колесами дороге, и только ближе к реке ему сделалось легче.
Наплывали сумерки, от реки, скрытой темным сосновым бором, тянуло остужающей прохладой. Высоко над вершинами сосен недвижно застыли подрумяненные барашковой кучерявости облака. А дальше, насколько хватало взгляда, не видно было на небе ни единого пятнышка.
Конкин миновал пионерлагерь, расположенный в глубине парка, прислушался к гомону детворы, звукам аккордеона, не поглядев, что там происходит, заторопился к Пушкинской беседке, черным грибом обозначившейся внизу.
Мягко ступая, вошел под шатровую крышу, притиснулся плечом к деревянному столбу, еще хранившему дневное тепло. Кругом не было ни одной живой души, стояла тишина, плыл с заречных луговин духовитый запах сена.
Ниже, метрах в пятнадцати, на вытоптанном пятачке, серебристо блестел памятник Пушкину. Первые мгновения Конкин, как всегда, смотрел на него с досадным прищуром, замечая неладности исполнения, затем перестал обращать на них внимание — виделся ему памятник таким, каким хотелось его видеть.
Поэт, изображенный сидящим на скамейке, казалось, в раздумье вслушивался в невнятные шорохи деревьев, в редкие вкрадчивые всплески реки.
В прежние вечера Конкин, насидевшись в беседке, спускался к памятнику, прилаживался к краешку бетонного подножия, тихонько гремел цепью, по всей видимости, якорной, снятой с какого-нибудь списанного судна. Ему представлялось, как с этого места смотрел на Суходрев — так называлась река — Пушкин, вовсе не похожий на этого, вылепленного из гипса, с наивно вдохновенным кукольным лицом. Был он