Глеб Горбовский - Феномен
— Напрасно кипятишься, отец. Лично я твой протест поддерживаю, если это действительно протест! Ни к чему только демонстрации. Все эти оповещения предварительные. Эффектные. Они раздражают окружающих. Уходить в себя нужно тихо, беззвучно, философски. То есть по убеждению, а не со злости на кого-то. Прости, поучаю…
— Та-ак, значит, поддерживаешь его капризы? Логично: яблочко от яблоньки… Скажи на милость, протестанты нашлись! — Мария заскребла ногтем по сигаретной пачке. — И куда же ты, сыночек, или откуда уходить собрался? Может, посоветуешься с матерью перед дальней дорогой? Или мне тоже уйти? Только ведь я не «от себя» и не «в себя», а прежде всего — от вас уйду! На другое местожительство. Мы здесь и так все на солидном расстоянии друг от друга проживаем, но все же как бы в одной галактике, в квартире этой осточертевшей. Придется подыскивать…
— Друзья, друзья! Давайте-ка вот о чем договоримся: об очередности. — Озоруев поднялся из-за стола. — Первыми все же уходим мы вот с этой девушкой, вас, кажется, Настей зовут? А затем уж все остальные расходятся. Но, ежели по справедливости хотите, вот вам мой совет: уходить по старшинству. Потапов первым захворал, запросился наружу из себя, — значит, его первого и обслуживать надлежит, спасать. Чтобы заново родиться, хотя бы блохой, необходимо умереть человеком, говорят буддисты. А разве мы допустим, чтобы кто-то из нас преждевременно в блоху превратился? Ни боже кой! Спасать! Пойдем-ка, Ваня, к тебе в уголок, напишешь объяснительную. «Армянские чернила» имеются?
— Пять звездочек годится?
— Годится.
— И это вы говорите: «Годится»? Партийная совесть фабрики? А как же с постановлением против пьянства? С «добровольным сумасшествием» и прочими цитатами? С дебильными детишками? — иронизировал Сергей.
— Ради спасения души человеческой можно и с Мефистофелем спознаться, не токмо что с коньяком. Тем более что мы по маленькой. Для аккомпанемента. Спасибо, Машенька, накормила, и… где там у вас раскладушка, на всякий случай?
Ушли, затворились в кабинете Потапов с Озоруевым, и в комнате Марии, в той самой, где только что ужинали всей семьей, наступила настороженная, искусственная тишина.
Но прежде хочется пояснить, почему именно Мария занимала в квартире самую большую комнату. Во-первых, у нее чаще бывали гости: сотрудники газеты, иногородние корреспонденты, просто посетители, «персонажи» и просители из будущих статей, очерков, репортажей. Короче говоря, в доме ей принадлежала гостиная. Там стояла ее широкая арабская тахта-кровать, приземистая, напоминавшая скорее театральные подмостки, нежели спальную принадлежность; там же имелся диванчик для посетителей, кресла, письменный стол и несколько застекленных книжных полок, где под книгами, в нижних, глухих, без стекла отделениях стенки прятались все ее личные вещички — туалетные и писчебумажные, парфюмерные и сувенирные, коробки с обувью и стопки журналов мод. Ни пыльных ковров, ни холодного хрусталя. На книжном шкафу — бамбуковый вьетнамский парусник. По стенам — несколько картин местных художников, ее друзей, подрабатывающих в редакции фотографированием и гравюрками-заставками.
Сейчас, когда мужчины покинули комнату (Сергей ушел к себе, пожелав женщинам спокойной ночи), тишина в комнате как бы переливалась через край, так ее было много для двоих; но Мария не знала Насти, которую ничто не могло смутить, когда она чувствовала себя правой: «Куда ж я отсюда пойду, если идти мне сегодня некуда, ни с кем не успела договориться».
— Послушай, Настя, давай поговорим откровенно. Можешь — откровенно? Мне многое неясно, понимаешь?
— Не понимаю, но — спрашивайте.
— Что у тебя, ну, хотя бы с Сергеем?
— Теперь ничего.
— А… а раньше?
— А раньше — переночевала у него. Спать-то мне в городе негде, из общаги поперли. Вот я и переспала. Да вы не переживайте. Сережа в кресле всю ночь просидел. Ко мне он побоялся. Да и не пустила бы я его до себя. Вы ж понимаете, Мария Петровна. А Сережа только с виду такой чувак ресторанный, на самом-то деле он робкий и все время притворяется. В отверженного играет. Там у них целая команда таких отверженных.
— Где «там»?
— Ну, где-то там, куда мне нельзя. Я для них — сырой матерьял. Думаете, он сейчас в институте будет учиться? Не. Молод он еще для института. Дурью годика два помается, кровушки вам попортит. Потом, может, и одумается. Вообще, у нас с этим делом неправильно. С высшим образованием. В институты нужно трудящихся людей брать, которые специальность имеют и свой хлеб успели пожевать. Лучших из лучших туда направлять. Лично я годков пять не только в институт, замуж выходить не буду: подготовочкой займусь. А там, когда созрею…
— Я тебя, Настя, не о том… Ты мне вот что скажи: тебе удобно вот так, в нашем доме? Ну, как бы без уважительной причины в нем находиться? Лично мне как-то неловко было бы…
— Это поначалу! А теперь-то мы друг друга во как хорошо знаем. Зачем же смущаться? Лучше помогать по силе возможности. Кстати, посуду пойду помою, хорошо? Вон Иван-то Кузьмич, спросите — доволен даже, что я за ним увязалась. Я того гада пузатого, боксера бывшего, так головой под брюхо саданула! Будет помнить, паскуда! Пусть почешется. Беззащитного человека боксерским ударом — по зубам. Потом я губу Ивану Кузьмичу одеколоном обработала. Все польза какая-то. А вы говорите — «не ловко». Неловко штаны через голову надевать. Чего ж тут неловкого, когда все путем?
— Да-а, чудная ты, Настя, ей-богу, чудная. То есть — славная. Извини, пожалуйста. И ложись отдыхай. О посуде — забудь. Я тебе вот на этом диванчике постелю.
— Хорошо. Я не длинная. Мне тут впору.
Мария хотела услышать от Насти что-нибудь о поездке за город с Потаповым и вдруг поняла: будь что рассказать, кроме драки, а также сидения в пикете, девочка сама бы не утаила, открылась, а стало быть, и рассказывать ей нечего. А расспрашивать уставшую Настю Мария не решилась: было в облике девчонки, в открытом ее взгляде незамутненных жизненными разочарованиями глаз, в манере говорить не юля, напрямик, нечто устыжающее. Для нее, Марии, живущей в этом мире не столь откровенно, как жила Настя, было в поведении девочки и нечто очаровательное, непридуманное, подкупающее и очищающее своей первозданностью и внутренним светом.
В комнате у Потапова помимо книжных шкафов и порожнего, как ночное футбольное поле, письменного стола, на краю которого, будто одинокое дерево, торчала настольная, с зеленым абажуром лампа, приобретенная в комиссионке, имелись обтянутые вельветом болотного оттенка диван и два кресла.
Озоруев плюхнулся в «свое», традиционно избираемое, кресло, стоявшее возле дивана; на диване, обронив на пол шлепанцы, от валика до валика разлегся Потапов. Меж диваном и креслом застрял крошечный сувенирный столик индийского происхождения, резной, из тонко припахивающей чем-то нездешним древесины. На столике — тяжелого стекла квадратный графин-штоф, две рюмки и два румяных яблока.
— Послушай, духовный пастырь… — Потапов посмотрел на Озоруева без всякой иронии, неожиданно воодушевившись, будто вспыхнув от догадки или от каких-то воспоминаний; он даже позу переменил, приняв сидячее положение. — А знаешь ли ты, Озоруев, что на добрые дела, на то, чтобы со вершить их, требуется немалая отвага, если не мужество? Бяку сделать кому-то можно и походя — как говорится, раз плюнуть. А скажем, нищему двугривенный подать — призадумаешься и давай бог ноги от него!
— Во-первых, где ты в наше время нищего возьмешь? Бедные есть. А попрошаек что-то я давненько не встречал.
— Имеются. В определенных местах. Там, где ты, Озоруев, не бываешь. Где я не бываю тоже. Скажем, возле мшинской церкви. А еще на кладбище. У ворот. В пригородных электричках. Разве не встречал? Только теперь они тихие, песен своих сентиментальных не поют, помалкивают, потому как не умеют жалобно петь и еще потому, что внезапное пение раздражает граждан. Тихая рука, лучше если уродливая, молитвенно протянутая в вашу сторону, застигает врасплох и в какой-то мере гипнотизирует вас, и вы покорно шарите у себя в карманах в поисках мелочи, чтобы побыстрее отделаться…
— Да где это?! Ну и поездочка у тебя получилась. Кузьмич! Столько впечатлений…
— Поездочка как поездочка, Гриша. Я тебе сейчас про одного нищего расскажу — вздрогнешь! Дней десять тому назад, в позапрошлую пятницу, в обеденный перерыв заезжаю с Василием на рынок. Мариино поручение телефонное выполняю: зелени купить, овощей, фруктов. И возле пивного ларька, что на территории рынка, в самой людской стремнине обнаруживаю нищего. И понимаешь, Озоруев, не протяни он руку вот так, просяще, никогда бы не принял его за попрошайку. Сидит на ящике, а главное — в шляпе! Правда, шляпа не первой свежести, но все-таки шляпа, не треух или там кепочка несерьезная, а величественный головной убор! Темно-зеленого велюра. Вокруг мужики пиво смакуют, рыбку обсасывают. Ну, думаю, шутит мужик, повеселел на пиве и шутит. А шляпа эта самая вдруг штанину задирает на одной ноге, и сразу веем становится видно, что там у него не нога, а протез. Коричневая свиная кожа и блестящие заклепки да планочки. Так они по глазам и ударили меня! Неужели, думаю, инвалид войны? И на вид ему далеко за шестьдесят. Одет в полосатый шерстяной пиджачок, пегий от пятен. И такие же брюки. Костюм, стало быть, донашивает.