Рустам Валеев - Земля городов
Работа в спортсекциях кипела, но Якубу по-прежнему не давала покоя мечта о колеснице, летящей под парусами. Когда смеркалось и усталые ребята расходились по домам, он, заперев амбар, уходил к себе в комнатку и просиживал до глубокой ночи, чертя облик будущей колесницы, чтобы назавтра опять что-то менять и делать заново, а вечером снова чертить и менять.
Наконец он сделал окончательный чертеж. Колесница имела плавные, как у ялика, формы, обостренный нос, от которого разрывался бы ветер и обтекал округлые бока. Якуб хорошо чертил, разбирался в двигателях, но с деревом работать не умел, и он почти принудительно записал в секции сыновей мастера по яликам Батурина. Сложно было с колесами. Хорошо бы дутые, но где их взять? Он подумал было приспособить велосипедные колеса, но те слишком высоки и хрупки, так что пришлось просить мастера-каретника Гайнуллина, чтобы тот сделал колеса. Старик запросил дорого, и они подрядились грузить шкуры на бойне. В воскресные дни они являлись на бойню гамузом и уходили в сумерках, изнуренные, хмельные от ядовитых запахов закисающих шкур, с руками, изъеденными мокротой и солью. Наконец они получили нужное количество денег и вручили каретнику.
Так они провозились всю весну и начало лета. И вот колесница была готова. Он, кажется, все рассчитал правильно: корпус, сильно смахивающий на ялик, но широкий сзади и с сиденьем и спинкой, как в автомобиле, с упором для ног; сзади два колеса на длинной устойчивой оси, впереди — одно, послушное румпелю. Еще с неделю они шили парус, строгали мачту, для шкотов Якуб взял веревки из мочала — тонкие, туго свитые, они были легче пеньковых и не уступали им в прочности, такие веревки вили в ямской слободе.
Наконец готовую колесницу отвезли на подводе за город и поставили в самом устье дороги, которая уходила желто-серым четким руслом в зеленых берегах прямо в синь, прямо в жар и блеск неба. И он, бледный, бессловесный, сел в кабину, подобрал шкоты, чувствуя все разрастающееся дрожание колесницы по мере того, как парус набирал ветру.
И вот колесница не в лад с ее угрожающим дрожанием тихо покатилась, тележно потрескивая колесами. Парус натягивался туже, звучал барабанно, и ветер уже бубнил, готовый засвистать…
Колесница катилась прямо, все прямо по желтой ровной дороге, которая вблизи точно выгибалась, а уходя в дрожащее марево, как будто подымалась в небо. С полчаса, наверное, он ехал ловчась, то потравливая шкоты, то натягивая, когда ветер ослабевал. Затем колесница побежала быстрее, он и не думал поворачивать обратно, хотя где-то позади остались ребята и им тоже интересно было бы наблюдать колесницу. Навстречу лились потоки солнца; серебристый ковыль, белые полынь и ромашка, розовый иван-чай — это вспыльчивое соцветие вот-вот, казалось, мелькнет в последний раз, но — дальше и дальше, а оно пылало ярко, неизбывно, будто влекомое полетом ветра. Он видел беркутов в вышине.
По правую руку обозначились гладкие такыры, и он свернул туда. Ветер рывками толкал и толкал парус, у лица он осязал вихревое прохладное кипение, а по сторонам и впереди плавало горячее марево. Вскоре он увидел серые каменные могильники и стал заворачивать к ним. Тут колесницу тряхнуло, парус медленно стал клониться набок. Он машинально выпустил румпель и схватился было за кромку паруса, но парус рванулся и сильно ударил мачту оземь. Послышался треск…
Он свернул парус и положил на дно кабины и, подталкивая сзади колесницу, двинулся к брошенному кладбищу. В кустах вишенника он отыскал родник и напился, затем по обломкам руин поднялся к усыпальнице. Башенки ее остро подымались над буйными зарослями терновника. Он смотрел на башенки, на круглое, с куполообразной кровлей надгробие, на каменные стены с башенками по углам и вовсе скромные земляные насыпи — смотрел, и невольная печаль охватывала его от скорбного покоя.
Он прислушался к ветру. Ветер был беззвучен. А ведь только что чудился в нем шум моторов.
На второй день он поехал к могильникам с сыновьями Батурина и привез колесницу во двор усадьбы. Ребята готовы были тут же тесать новую мачту, но он сказал, что можно не спешить, и ушел через веранду в комнату, пыльную, прохладную и гулкую, и просидел там до вечера.
Что дальше? Вот уже год он жил той жизнью, о которой мечтал: сам распоряжался собой, в его власти была усадьба, автомобиль и десяток велосипедов, парнишки и девчонки смотрели на него как на своего предводителя и кумира. Но вот он сделал колесницу, сел и поехал… Что дальше?
Он вышел на крыльцо. Долгий светоносный день клонился к закату, и тихо, тихо было на дворе. Он медленно сошел по ступеням и вышел за ворота. До темноты ходил по улицам, отвечая кому-то на приветствия, но не задерживаясь ни с кем, потом вернулся в комнату и уснул крепким сном. Открыв глаза, он не удивился, что спал в этой комнате, предназначенной, казалось, только для плодоносных бдений, медленно поднялся и вышел на двор.
Наблюдая пролетающую в темном небе звездную стаю, не слыша ни звука в глубокой ночи, он постоял так, пока не почувствовал озноб. Он вернулся в комнату и сел за стол. Придвинув бумагу, обмакнул перо в чернильницу и написал:
«Полночь. По темному небу идут темные облака. Но быстрее их летят звездные стаи. Ни звука. Я сижу и пишу тебе, Айя…»
Он помедлил, улыбнулся тихой, открытой улыбкой уединенного счастливца и продолжал писать:
«Айя, я так давно о тебе думаю…»
Он закончил письмо и, не перечитав его, поспешно вложил в конверт и заклеил.
Он выбежал на улицу. Прохлада росы вторгалась в густой, теплый со дня воздух. Где-то в глубине улицы слышался цокот копыт (наряд милиции объезжает город). Он остановился у палисадника, помедлил, затем, едва коснувшись рукой оградки, легко перемахнул через нее и влетел в гущу акаций. Исколотый, обсыпанный росой, он пробрался к крайнему окошку и сунул конверт в щель между рамами.
Ему не хотелось домой, он вернулся туда, где написалось это удивительное письмо. Он сдернул с гвоздя плащ, висевший тут с весны, завернулся в него, лег на диван и уснул блаженно.
Утром услышал во дворе удары по мячу, голоса ребят и подумал: она там! Выглянул в окно — там играли парни. Он не вышел к ним, а парни вскоре разбежались, чтобы поспеть на работу. Ему предстоял долгий, долгий день ожидания. Да, ждать и, когда она придет вечером, отвести ее от подруг и сказать, что теперь она вольна поступить с ним как ей захочется.
И вот пришел вечер.
Все это время, пока они играли, он просидел на веранде. Уже начало темнеть, и девушки то и дело теряли мяч, с досадой вопили, но еще яростнее продолжали играть. Будь это вчера еще, он бы крикнул: эй, шантрапа, дуйте-ка домой! Он терпеливо просидел до той минуты, пока они не стали расходиться. Тогда он спустился с веранды и тоже пошел к воротам, сжав губы, насупившись, — вид у него, наверное, был слишком суровый, так что ее подружки поспешно выскользнули за ворота. Он заступил ей дорогу и сказал, прямо глядя в ее разгоряченное лицо:
— Вы прочитали мое письмо?
— Да, — ответила она. — Откуда вы знаете мое имя?
Он растерялся, потому что, во-первых, не знал по имени ни одну из них, а во-вторых, ему казалось, что он всегда знал, как ее зовут.
— Я всегда знал, — так он и ответил.
— Знали, а всегда кричали: чернушка… — Она смотрела в промежуток между ним и стояком ворот, как бы нацеливаясь пробежать. Девчонки на улице еще ждали ее.
— Чернушка? — переспросил он, почти ужасаясь. Ведь чернушка — это не черненькая, не чернавочка. «Неужели я так называл ее, так грубо?» — подумал он, забывая, как орал мимоходом: «Эй, коротконожка, прыгай выше!» — или — ей: «Чернушка, тебе лучше велосипедом заняться!»
— Да, чернушка, — с грустью повторила она, И вдруг хмуро, приказательно сказала: — Ну, говорите скорей!
Что бы ему сказать запросто: «Пойдем погуляем», он сказал голосом грубым, непререкаемым, означающим бурю и натиск:
— Выходи за меня замуж!
Он увидел веселый и злорадный блеск в ее глазах.
— А это как отец посмотрит.
«Хорошо, я спрошу отца. Я готов. Но уж тогда, если он согласится, не вздумай юлить», — он уж готов был, кажется, произнести это. Но она повела рукой, он ступил в сторону, и вышла за ворота. Смех девушек затихал в глухоте пыльной сумеречной улицы, когда он сообразил, что она подразнила его: «А это как отец посмотрит».
Назавтра он опять сидел на веранде, и они бросали мяч через сетку, смеясь, споря, вопя от негодования или восторга, не обращая внимания, даже, наверно, не замечая его в тени глубокой веранды. Он не наблюдал игру, а просто сидел, рассеянно обратив взгляд в меркнущее небо, и глаза его — если бы кто посмотрел — казались бархатисты, спокойны, но зрачки были остры и пронзительны от внутреннего огня ожидания, неусыпной слежки, которую он вел не зрением, а слухом. Вот мяч запрыгал коротко: удар оземь — удар о ладонь, оземь — о ладонь. В голосах стихла напряженность, слышно было, как девушки снимают сетку, моются из кадки.